В Кенигсбергском университете, где система Вольфа находила себе широкое применение по всем отделам наук, сохранился еще один представитель враждебной ей школы, некий магистр Вейман; он держался в своем преподавании системы лейпцигского богослова Крузия, за что и считался отщепенцем среди ученой корпорации. Оба студента, приятели Болотова, Садовский и Малиновский, сыновья священников, по традициям детства, может быть, не удовлетворились господствовавшей школой и начали тайком слушать Веймана на дому, чтобы не раздражить профессора, на чьи лекции их записали раньше. Они рассказали о своих занятиях Болотову, и тот с восторгом пожелал принимать в них участие, даже довольно картинно описывал вечерние посещения Веймана, мрачную погоду, глухие улицы, хибарку, в которой жил мудрец, представитель новой, как ему казалось, школы, призванной спасти человечество от бездны неверия. Первый раз философ трактовал "о наитончайшей и важнейшей материи всей метафизики -- о времени и месте... и, несмотря на всю ее тонкость, трактовал ее так хорошо и так внятно, украшал ее толиками до обеих философий (то есть Крузианской и Вольфианской) относящимися побочностями, что я слушал ее с неописанным удовольствием".
Крузий как философ принадлежал к школе эклектиков, доставившей системе Вольфа более серьезных противников, нежели устаревшая теология. Эклектики вели свою школу от пиэтиста Томазия. Под их знамя сходились противники Вольфа, привлеченные программой свободного мышления, не связывавшего себя ни с какой школьной системой, но пользовавшегося правом всюду искать истину; на этом основании они пробовали даже соединять с наукой своего века ненаучные представления, догматические предположения и старые школьные предания, смотря по надобности и желанию. Крузий не признавал именно того, в чем заключалось достоинство системы Вольфа, как, например, тесной переходной связи между причиной и следствием, и положение о достаточном основании. Он защищает от рационализма свободное проявление божественной воли, чудеса и откровение. Основание для нравственных обязанностей Крузий видит в воле Божией, которая у него, вопреки Вольфу, не совпадает с природою вещей; он не признает положения Вольфа, что нравственный закон вытекает из человеческой природы и сам по себе обязателен независимо от богословских убеждений. Но отношение Болотова к философской науке так наивно, что на основании одних его отзывов нельзя себе составить никакого понятия о том, какую роль играл Крузий в немецком ученом мире, но сочинениями последнего руководствовался Вейман в своих занятиях моралью и метафизикой, поэтому наш автор поспешил купить "всю философию крузиацскую" и усердно штудировал ее дома. "Прилежность моя была так велика, -- говорит он, -- что я иные части оной и те, которые казались мне наиважнейшими, как то науку о воле человеческой, или телематологию, для лучшего понятия и незабвения выучил от слова до слова наизусть и некоторую часть оной перевел на свой природный язык". Что касается проповеди того же Крузия, то она прежде всего поразила читателя теми ужасными красками, которыми рисовалась участь тех, кто сомневался в истине откровения; затем очень убедительно подействовало предложение проповедника, прежде чем последовать внушениям вольфианской и других школ, отрицающих откровение, прочесть все то, что вышло на свет в защиту и подтверждение истинного Закона Божия и Писания; только человеку, изучившему всю эту массу, Крузий разрешает сомневаться в Священном Писании, в твердой уверенности, что сомнения тогда невозможны. После занятий у Веймана Болотов почувствовал себя настолько твердым в познаниях, что начал ходить в университет на диспуты студентов и даже принимал в них участие. Вероятно, не одна вызубренная страничка трактатов помогла ему.
Мы уже знаем, что, кроме философии, мемуариста очень занимало в Кенигсберге и естествознание. Здесь же у него проявилась впервые любовь к садоводству, так сильно развившаяся среди русского дворянства под конец XVIII века. Он посылал отсюда своему деревенскому приказчику наказ и чертежи с приказанием переделать его сад на европейский манер.