[А.О.]
10 февраля 1921 г.
Во вторник ходили с Maîtr'ом в Дом Литераторов писать свои стихи для журнала Цеха и рисовали к ним иллюстрации. Застали там Рождественского, который усердно изображал облака, закаты и радуги. Потом пришел Ходасевич и гневно отказывался от художественного творчества. Мы с Maîtr'ом корпели за двумя столами. Приятно увидеть впервые свет под одной обложкой с Maîtr'иком!
В среду было мое первое цеховое заседание. Сперва ужасно не клеилось. Не было комнаты, было холодно и неуютно. Буфет был закрыт, и Мандельштам помчался куда-то в пространство искать пропитание.
Наконец уселись в канцелярии за длинным зеленым столом. Налево от меня Maître, потом Георгий Иванов -- низколобый, шепелявый, jeune homm'истый, какой-то не внушающий доверия; Мандельштам, сверкающий чернью и золотом во рту, с острыми невидящими глазами, вдохновенный, сумасшедший и невообразимо забавный; потом Гум с продолговатыми каменными глазами и птичьими веками, в эскимосском пальто, весь похожий на большую готтентотскую птицу, вот сейчас начнет "чертить ногами знаки". Потом Рождественский, неоперившийся, чем-то похожий на Джона; Ходасевич, весь черный, как надгробный памятник, даже и воротничок как будто и не белый, мрачный, молчаливый и серьезный. С ним рядом Николай Оцуп, "как яблочко румян", самоуверен, весел и как-то неприлично молод. Между ним и мною Ирина Одоевцева с диккенсовским воротничком и веснушчатым носиком.
Я среди всей этой компании чуть-чуть робинзонистая и полная любопытства.
Первая читает Одоевцева длиннейшую историю своей души-саламандры. Ее более или менее бранят. Гум заступается как духовный отец. Оцуп из кожи лезет вон и мудрствует лукаво. Я торопливо проглатываю конфету и читаю свой тарховский "Марс". На меня накидываются, что это скорее пейзаж первобытной земли, чем Марса, что носороги (бедный Гнатенко!) совсем не основательны, что с таким же успехом это могли быть единороги, что впрочем даже и на Земле не может быть такого пейзажа (бедная Тарховка!). Гум защищает моих носорогов. Maître -- меня.
НА МАРСЕ (1920)
Берег светло-серый весь порос бурьяном,
Змеи, носороги крадутся по нем.
Мы идем по Марсу, мы идем туманом
К голубым озерам; может быть, дойдем.
Корчатся деревья в судорожных схватках,
Солнце виснет в небе розовым цветком.
Здесь мы поселимся в маленьких палатках,
Будем жить, питаясь лунным серебром,
В вечном покаянье, в послушанье строгом
Ждать и твердо верить: будут чудеса.
Будем поклоняться мудрым носорогам
И за белладонной уходить в леса.
Клятва неразрывно нас навеки свяжет
И ничто на свете не разлучит нас!
Если кто полюбит, никому не скажет:
Губ не приоткроет, не поднимет глаз.
А когда до неба разрастутся травы
И не будет солнца, и замрут ключи,
Нас задушат в петлях черные удавы
И покроют ртутью лунные лучи.
Я мужественно читаю "Нежданного". И первый раз в жизни ощущаю свои стихи отдельно и самостоятельно существующими, где-то помимо меня. Как будто это не я и не мое, а так, выставка кроликов, которых я вырастила.
Оцуп безапелляционно заявляет, что это даже не стихи, а только отдельные хорошие строчки (негодяй!), a Maître отвечает, что как раз наоборот, это стихи, но есть очень плохие строчки.
(Каюсь, что когда очередь дошла до Оцупа, я не без удовольствия убедилась, что его стихи медного гроша не стоят!)
После меня читал Maître свой --
Неодолимый бред
Пустынной площади и ветра золотого
(то же, что на маскараде). В Гуме сразу почувствовался противник страшный отвлеченности "метрических" стихов. Ходасевич мрачно сипел: "Есть стихи, которые могут быть написаны и могут быть не написаны, но вот эти именно стихи не могут быть не написаны, потому что они есть жизненная необходимость. Это не стихотворное упражнение, а стихи в высшем смысле этого слова".
Благоговел Рождественский.
Г.Иванов говорил: "Это такая крепкая спайка слов, что ни одного ни выкинуть, ни переставить нельзя".
Я сосала конфету и думала, что Maître всегда должен сам читать свои стихи, потому что его голос, ласкающий каждое слово, делает эту спайку нерушимо-звучащей.
Высовывая кончик слишком большого языка между зубов, Г.Иванов читает свои совсем женские, неожиданно приятные стихи:
Прощай, мой друг! Не позабудь, мой друг!
Я представляю себе его музу вроде m-me Рекамье, в платье empire indolante {Холодного ампира (фр.)} и влюбленной в свое тело.
Вылетает сумасшедшая Кассандра Мандельштам, она уже ласточка, беженка, все, что хотите. Страшная толпа московского Геркуланума хоронит "ночное солнце", а он вдруг начинает хохотать в самом серьезном месте, и я хохочу до слез, глядя на него.
Гум провозглашает свою Эльгу. Рождественский смущенно слушает нападки на свой "Золотой рог". Ходасевич напрасно ждет похвал своей старухе с санками, дровами и горестной кончиной. Г.Иванов острит:
-- Я подумал, не та ли это старуха, что приютила "малютку, который посинел и весь дрожал".
И, наконец, к моему великому и грешному удовольствию, Оцуп с места в карьер увязает со своими китайцами, кофейниками и репейниками.
Maître спрашивал в письменной форме: Адусь, Вам не скучно?
А я от души отрицала. Правда, так как дело происходило на пустой желудок (были конфеты, чай и папиросы), я ужасно устала. Но все они чудесные!