"Ногайск, <июль 1859 года>
Из Крыма я проехал к Граффу, но, увы, не застал его дома. Теперь скачу в Екатеринославль, в надежде увидеть там Виктора Егоровича.
У Граффа живут двое наших молодых офицеров. От них я узнал, что Бекман не пропускает случая выставлять меня в дурном и смешном свете. Арнольд держится той же методы. Они говорят, что сделают, что я пойду под суд. Даже Греве, которому я не делал ничего, кроме хорошего,-- и тот против меня. Все это сулит мне немного приятного в Лесном институте. Я не считаю делом своей жизни читать лекции по лесоводству, но, к сожалению, попал на неверную дорогу и растратился на знакомстве и изучении лесного искусства, как говорили в прошедшем столетии, или лесной пауки, как стали называть эту чушь в нынешнем столетии. Теперь мне нет другого выхода и приходится поневоле оставаться покамест в цехе лесных мастеров. Впрочем, не теряю надежды научиться чему-нибудь более полезному, выйти на новую дорогу, и очистить, таким образом, место для человека, более меня достойного быть лесничим. Вот после этого и мечтай быть полезным; при Арнольдах и Бекманах едва ли будет что-нибудь; надо, иметь их толстую кожу и их медные лбы, чтобы переносить все и вся. Но надо и то сказать: они работают для себя; у них нет родины; это наемщики, и потому понятно, что природа дала им толстую кожу. Положение нас, русских, другое, и немцы всегда нас одолеют. Понимал я часто важность денег, а теперь понимаю еще больше. Людя, подумайте и дайте совет, что делать и где приклонить голову?
Путешествие в степи представляет мало приятного: нее одно да одно, то есть жар днем, мухи и блохи ночью; есть нечего, а расстояния громадные. До сих пор только в Киеве я ночевал две ночи. Все еду и еду, и уже дорога начинает надоедать порядочно.
Сегодня мы сделали привал ранее обыкновенного, ибо на ближайшей станции ночевать невозможно. Городишко, где мы теперь, так же гадок, как и Новоузенск; но в степи рад и этому. Жду нетерпеливо Полтавы; будем там дня через три. Отдохну, напишу к вам толковое письмо, и вымоем белье.
До свидания, голубчик. Не сердитесь на это письмо; по лучше что-нибудь, чем ничего. Еще раз до свидания. Целую ваши ручки. Из Полтавы пришлю вам моими маршрут. Может быть, приеду в Питер к 28 июля. До свидания".
"Полтава, <июль 1859 года>
Вчера приехали в Полтаву. Сейчас же к Хитрово, и теперь квартируем у него. Он вручил мне шесть ваших писем, так что теперь я соображу, о чем и с чего начинать письмо.
Начну с ответов.
Я рад, что вы не разошлись с Матюшей, но, читая ваше письмо, я задал себе вопрос, какой Матюша, Матвеев ли -- доктор? Если это точно он, то радуюсь еще раз. Я хотел даже писать к нему; но скажу вам откровенно -- не ради приязни, а хотелось узнать, что за зло куют против меня мои приятели и кто они такие. Я никогда не был дипломатом, хотя и не лишен вовсе этой способности; но считаю непрямизной прилаживаться к кому-нибудь, хоть по слабости характера очень не люблю и избегаю всякую вражду. Дело другое -- лесные вопросы, тут я, пожалуй, воин, но на одном условии: воевать открыто, а не под землею.
Верите ли, что во мне совсем пусто; так какая-то спячка всех способностей, и причину я понимаю: вечная езда, укладка, перекладка, плохая еда, жар и сон не вовремя. Например: торопясь в Полтаву, я встал в четыре часа, ехал целый день, а с Хитрово проболтали до двух часов ночи. А иногда мне кажется, что я выдохся. Это был бы для меня страшный удар; тем более что все лесное мне надоело до тошноты, я готов бежать из лесничих сию же минуту. Чувствую, что внутри меня сидит что-то, хочу работать: но -- увы! -- надо учиться, потому что я ничего не знаю. Не поздно, но нужно время. Люди, вы умный человек и должны мне помочь советом. Скажите, для чего я способен, что делать, чем заняться? Будет нужда -- правда, но дело сделаю и лучше и больше на всяком поприще. Мне бы только год в Лесном институте, чтобы высказаться; а затем делать мне в лесном мире нечего. Не браните меня за это; к вам пишет человек, находящийся в фальшивом положении,-- нужно выбраться на дорогу истинную.
Насчет Хитрово вы ошиблись; он был так рад мне, так ухаживал и кормил, что вы не можете себе представить ничего подобного, просто не дает сесть пылинке и только не отгоняет мух, которых здесь немало. С Гельтом принял он меня так разно, что мой немец сделался похож на окунутого в воду.
Со мной сделался мой обыкновенный припадок. Это бывает со мной всегда, когда приходится идти к людям незнакомым, людям в чинах и со звездами, наконец, к людям, где я ожидаю встретиться с светскостью. Причиной этому, может, и мое дурное .светское воспитание, а может быть, и мои демократические убеждения -- не знаю; знаю одно, что мне очень неприятно, одолевает чувство ученика, не приготовившегося к уроку.
Может быть, вы захотите знать, кто и что причиной этого?
В поездку свою я бываю почти у всех управляющих, но. до сих пор был так счастлив, что только у одного из них обедал. В Полтаве не удалось отделаться: и не умею отказываться и, как жертва вечерняя, еду в три часа к Яковлеву.
По маршруту нам следовало уехать из Полтавы еще вчера, но остались сегодня, на утро для визита Яковлеву. А теперь -- увы! -- выедем только часов и шесть.
Какое славное письмо написали вы мне 17 мая. Вы совершенно правы, что чем больше живем на свете, тем меньше находим людей, и весьма вероятно, что под старость, мы запремся. А отчего бы и нет? Чем же это худо, когда это будет так хорошо для нас.
Теперь я убеждаюсь окончательно, что. я не способен ни к чему более; напишу последнюю статью в гамете; выскажу свое окончательное мнение о лесах л лесоводстве в России, и конец моей деятельности. Байрон прав, что порядочный человек не должен жить более тридцати пяти лет. Моей силы, хватило только ми самую узкую, и малую специальную деятельность и еще, к сожалению, на поприще, на котором я очутился бог знает почему. Все это грустно, но нет ли в этом всем, те есть в мрем плаче и сожалении о бесполезно потраченных силах, эгоистического, скверного чувства? Не жажда ли это славы, не зависть ли? не честолюбие ли? Вы знаете лучше; я же знаю только, что я кое-что рядом с Гельтом, но совершенная дрянь рядом с Герценом.
Людя, вы меня смешите проектом зимнего сада: но мне улыбается; думаю, что все это очень умно, дешево и хорошо. Воображаю, как будет отрадно болтать там по вечерам в своей компании. Одно дурно, что вы будете выгонять меня за курение. Впрочем, я исправлюсь.
Что вы переводите, куда и на каких условиях?
Прощайте, дружок; целую вас, поцелуйте всех наших. Пусть они не сердятся на меня, что я не пишу: ведь вы им говорите обо мне? чего же еще больше. Целую вас без счету".
"Харьков, <июль 1859 года>
Давно уж не испытывал такого мученья, как вчера. Ветра, не было, солнце пекло, и сто верст ехали мы в облаке пыли; надо испытать эту каторгу, чтобы уметь сочувствовать несчастному, которого злой рок принудил страдать таким образом.
Дорогой я обыкновенно бодрюсь. Вчера, например, несмотря на истому и забытье, похожее на дремоту, я составил проект письма к вам и даже обдумывал первые лекции для Лесного института. С приездом же в Харьков забылось все, и я чувствовал только потребность отдыха. Лег рано, встал поздно -- и все-таки не отдохнул. В Полтаве я был такой же, то есть измученный и неспособный ни думать, ни говорить. Чем долее живу, тем более убеждаюсь, что уже стар и, вероятно, скоро не буду годиться ровно ни для чего. Ну, как в тридцать пять лет быть слабым до того, чтобы совершенно раскиснуть от поездки на перекладной? Правда, мы сделали уже 3500 верст, а разве мне не случалось делать больше концы? Да, стар и гнил. Ну, а отчего спит голова? Усталость заставляет меня подумать, как бы сократить поездку, и, вероятно, изменив первый маршрут, мы покатим на Москву прямиком, останавливаясь только в губернских городах.
Вы одобрите этот проект, я знаю, но в Петербурге я буду жалеть, что не ехал так, как думал ранее. К Михайлову я писал три раза и в первом письме просил ответить в Полтаву. Михайлов же этого не сделал. Странное дело! Хитрово был всегда хорош со мною, а в нынешнее свидание он был до того внимателен, что за обедом и за ужином подавал шампанское, чуть только не укладывал спать. Встречи были с поцелуями и со слезами на глазах; а я -- деревянный, все попрежнему с ним холоден. Вы скажете -- виноват я; а я спрошу вас: отчего же все ласки его скользят по мне, не оставляя ни одного приятного следа, ни одного отрадного воспоминания? У меня сердце не так чувствительно: напротив, я слишком увлекаюсь, и в этом я и нахожу ответ на странные, по-видимому, отношения мои к Иосафу Васильевичу. Поверьте, в его ласках нет искренности: он больше кажется, чем есть, от этого-то и во мне молчит истинное чувство, и с Хитрово я нахожусь постоянно в каком-то фальшивом положении. До того, что день беседы с ним труднее для меня двухсот верст на перекладной. Я измучен, избит, изломан; хуже -- во мне болят нервы.
Скоро ли я буду дома? Так хочется отдохнуть. Нужно окрепнуть, чтобы приготовиться к лекциям. Материалы все сидят во мне, но ничего не приведено в порядок. А говорить придется многое и против многого. Я счастлив, что буду читать такую невозможную вещь, как лесные законы, счастлив, потому что будет наибольшая возможность коснуться всех наших научных и других нелепостей и тупоумия отцов русско-немецкого лесоводства. В одном надо быть осторожным: ругать и смеяться, не наживая врагов. А это трудно. Другою трудною задачею будет жить в Лесном институте и не жить с лесными. Как сделать это -- не придумаю. Я пишу к вам по какому-то раздражению, и в этом причина, почему мои последние письма будут скучны для вас. По, Людя, будьте на моем месте, и с вами будет то же. Прощайте, голубь. Что ваше здоровье?
Надо отдать вам отчет.
Из Харькова предполагалось ехать только в Чугуев, и затем тотчас же дальше. Но вышло иначе: послали за губернским лесничим нарочного, и мы ждем -- ждали вчера, ждем сегодня. А между тем солнце печет, печет ужасно. Вчера было 37® в тени. Сегодня такая же жара. Смотрю с ужасом на дорогу -- просто разлагаешься от жара; а я еще, на беду, не имею ничего летнего: мое пальто на байке.
Вчера я думал заняться делами, но не сделал много. Зато начал и обдумал вполне. Как вы думаете, что? Первую лекцию из лесных законов. Вы смеетесь,-- не торопитесь. Вот что я выдумал: доказываю, что лесоводство не наука, а специалист-лесничий при нынешнем образовании -- не человек. Как все это ни просто, а приходится написать, ибо нельзя обдумать в полной связи. Может быть, я написал бы и всю лекцию, но, к сожалению, к Ильину пришел его товарищ и с десяти часов утра просидел до десяти часов вечера.
Несмотря на все это, день прошел для меня незаметно, я потел от жара, лежал, писал и изредка говорил. Решено выехать после обеда. Теперь остается немного: Курск, Орел, Тула, Москва и Подолье. Однако раньше 28-го в Петербург не успеть; следовательно, в Подолье 30-го или 31-го.
Какую грусть, вернее, уныние, наводят на меня русские города. Ни летом, ни зимой не хочется их видеть, а жить в них --упаси боже! Лучше в деревне, в мужицкой хате, чем в каком-нибудь Харькове. А Харьков еще из лучших. Что же уездные города! Для меня все уездные города, которые я видел,-- Новоузенски.
Хитрово удивляется нам. Ему кажется редкостью, что через восемь или девять лет мы еще пишем так часто друг к другу. Если редкость, то, значит, часты отношения противные. Хороши же должны быть наши браки! И зачем люди женятся! Вы, верно, не знаете, я тоже. Но чем больше живу, тем больше убеждаюсь, что только человек будущего может быть счастлив в настоящем. Блаженнее же всех я; ибо с вами и Михайловым я живу в настоящем, с Веней и Машей, а впоследствии с нашим дитятей -- в ближайшем будущем; а со всем остальным, кроме Гельта,-- в самом отдаленном будущем. А что же Гельт? Это мой ад, мой искус. О, тупость непроходимая!
Людя, не устроите ли, чтобы Матюша был к 1 августа тоже в деревне? Это было бы для меня очень весело.
Мне все кажется, что Петр Иванович сердит на меня, что я не пишу к нему. Пожалуйста, уладьте мир. Право, нет времени.
А отчего Маша не отвечала мне на письмо из Харькова с загадкой и ее портретом? Скажите ей, что это нехорошо".
"Курск, <июль 1859 года>
Какой-то Монтрезор женился на какой-то Полторацкой и получил в приданое гостиницу в Курске. Монтрезор, человек бывалый, устроил ее тотчас же на европейский лад, приставил швейцара, Hausknecht'a и несколько кельнеров. Но проезжающим от этого вышло хуже: грязь и свинство остались прежние, русские, а на водку приходится давать на европейский манер.
А занимаетесь ли вы политикой? Нельзя ли без этого? Мы, русские, вышли настолько европейцами, что судьба какого-нибудь итальянского герцога нам ближе и знакомее дел России; мы толкуем о Европе -- только толкуем, а для себя ни на пядень вперед.
А знаете ли, на что требуется менее бсего смыслу и знания? Ответ: для рассуждений о политике. К этому заключению я дошел очень просто. Гельт за границей был очень умен с немцами: толковал о судьбах итальянского народа, значений Италии, великомазурнических целях Наполеона, а также о приросте сосны и о том, что леса России очень велики. Немцы слушали его с глубоким вниманием и уважением и пороли подобную же дичь. Говорить обо всем этом было не трудно: стоило только начитаться газетных политических вздоров. Но вышло совсем другое, когда мы въехали в Россию, здесь не спасали немецкие газеты, да и вопросы явились другого рода. Надо было читать не печатное, а жизнь русскую и самого русского человека в натуре. Немцы дожили до китайского равенства во взглядах и действиях, а у нас надо создавать все: место для постройки выбрано, навезены всякие годные и негодные материалы, но нет ни плана, ни строителя. При таком порядке трудно быть умным чужими идеями, надо понимать самому, и сел мой немец на мель: что ни слово, то пальцем в аптеку, а толки о политике вовсе невпопад. Да, в России быть умным гораздо труднее, чем где бы то ми было. Знаете ли, что нравится мне больше всего и России? -- я не вижу нигде ни полиции, ни солдат, а между тем нет ни бунтов, ни разбоев. О полиции слышишь и видишь ее только тогда, когда речь о притеснениях и чиновничьих гадостях. Мне кажется, что Россия больше всех способна и имеет больше всех начал к самоуправлению. Дайте нам только образование. Мне случалось быть у молокан, куда менонистам! Несмотря на то что молокан жали и жмут. Наше несчастие, что мы чиновники и хотим управлять непременно всем сами... чувствую, что вы морщитесь, вы не понимаете, для чего я пускаюсь в государственную метафизику, и вы правы, голубчик. Мое же оправдание в том, что по-русски умное и хорошее письмо написать очень трудно, и большую ошибку делает тот, кто в письме к жене говорит о постороннем, не касающемся ни ее, ни ее мужа. Скажу больше, не надо писать, когда в голове нет ничего, кроме политики; я, измученный ездою, совсем пуст и большею частью пишу письма к вам в то время, когда менее всего способен думать и чувствовать.
Дорога имеет на меня одно благодетельное действие: я поздоровел, покраснел и пополнел. Таким я себя давно не запомню.
Из Курска уедем сегодня, завтра в Орле, а там до Москвы уж недалеко. Прощайте, голубчик. Как ваше здоровье? А Веня будет в деревне к 1 августа?
Есть, потребность писать. Какая-то внутренняя боль; чувствую полное одиночество. Музыка или газеты причиной -- не знаю. Вот как было все.
Первое письмо из Курска я писал к вам утром; я был тогда деревянный, писал не потому, что писалось, а больше, по порядку. Назначил еще раньше отправить к вам по одному письму из каждого города: Курска, Орла, Тулы и Москвы. Вы скажете -- это глупо. Правда: Но тут нет лжи, и только этим я оправдываюсь. Разумеется, истиннее и честнее писать, когда пишется. Но, увы, во мне еще много немецкого, этой убийственной казенщины -- системы.
Кончив письмо, я отправился на почту, потом в палату. Зачем? Думал встретить там наших молодых; но нашел тупых чиновников и старого и весьма глупого лесного капитана. Ко всему этому я так привык, что даже могу беседовать с этими господами, когда в этом нет решительно ни потребности, ни необходимости. Кончив с палатой, то есть убедившись, что там мне решительно делать нечего, поехали в трактир "Вену" послушать орган. Я давно не слышал музыки; вал за валом проиграли все: и Гурилева, и Верди с Доницетти, и даже польки Герца. Чтение "Московских ведомостей" шло своим порядком, так же, как и чай.
Не знаю, что повернуло меня, музыка или речь Я. Грота, выпускным студентам Лицея, но я отдался своей любимой мечте: воспитанию и своим проповедям в форме лекций лесоводства. Только тут я чувствую себя на месте; это мое дело и вопрос моей жизни. Что будет изо всего этого? А может быть, найдут меня неспособным; скажут, что о лесоводстве я говорю менее всего, и друзья помогут спихнуть меня. Не понимаю. Не верю, чтобы Арнольд считал лесоводство и таксацию делом. Из желания не лишиться теплого места он обманывает себя. А если иначе, то он глуп. Во всяком случае, убивать способности юношей больше чем преступление заставлять задалбливать специальную дичь и творить лесничего на счет человека -- подлость непроходимая. Раскрыть глаза юношам, показать им, что лесоводство-- знание очень простое, не составляющее науки в том смысле, как понимают это тупоумные немецкие и русско-немецкие лесничие, объяснить им, что они такое, какое отношение их ко всему окружающему, начиная, разумеется, с нас, преподающих, на что должны они себя готовить и как должен создаваться лесничий, что: бы быть человеком и гражданином,-- вот задача моя и вот. что я буду проводить во всех своих лекциях. Согласитесь, что мечтать обо всем этом -- большое наслаждение. Я чувствую, что буду на месте, ибо, пройдя всю школу лесную, я вынес на своих плечах пытку воспитания и службы, проболел и за свое невольное лакейство и. тупоумие, и оскорбление от старших и русского принципа. Наконец открылись глаза. Неужели я скрою результаты, до которых дошел? Невозможно. Следовательно, понятно, что я буду поучать иначе, чем Длатовский, Бекман и Арнольд. Вот в чем моя гордость. А если прогонят, то тем лучше для Арнольда и Бекмана. Но нет, их принцип отжил; еще сами они усидят на месте, но учение их умерло, а умершее не воскресает.
Людя, понимаете ли вы меня? Я пишу, несвязно и бестолково. Чувствуете ли вы наслаждение быть с Веней и Машей; видеть, как из каждого из них творится что-то сильное, свежее? Да. Ну, и я тоже. Для меня нет выше наслаждения, как говорить с юношей, я счастлив только с ними, и вот почему я мог сидеть у кондукторов в Лисине по целым дням. Ох, учители, учители! Они думают, что воспитывают, заставляя долбить разницу между сосной и елью.
Да, новость! Воспитанники Лесного института поднесли Арнольду какие-то благодарственные стихи. Не понимаю!"