Насколько мне помнится, я возвращалась в мальпосте {почтовой карете.} весною 1859 года и, приехав в контору на Большой Морской, не знала адреса нанятой для нас квартиры и была очень обрадована, найдя там записку от Гербеля, приходившего раза по три в день в контору.
Пробыв в Петербурге очень недолго, я проехала в деревню к своим родителям, куда Николай Васильевич посылал мне свой дневник, который тут помещаю. Из-за границы он поехал с лесным офицером Гельтом через юг. В этих последних письмах уже совершенно ясно определяется нежелание Николая Васильевича оставаться деятелем, в лесном мире.
"<По пути в Алешки,> 16 июня <1859 года>
Сбился в числах, но это все равно.
Николаев мы осматривали так, как осматривают города за границей, с той разницей, что ездили, а не ходили. Внешнее отличие наших городов от заграничных и том, что русский человек любит жить особняком и строит дом для одного постояльца. Большие дома -- исключение. Кроме того, наши улицы так широки, что самая узкая из них могла бы служить большой площадью для любого города Германии. От этого городок с маленьким населением растянется так, что нет никакой возможности ходить пешком. К этому прибавьте жар, который теперь стоит, и вы не обвините меня за расходы на извозчиков, хотя на них истрачено и порядочно. Впрочем, и без этого вы не обвинили бы меня.
Совсем истомился ездой и дорогой, не могу писать.
Никак не угадаете, где я пищу к вам это письмо? Нет, невозможно... Теперь оказалось возможным; нет, приходится отложить. А все-таки буду писать.
Мое настоящее письмо не журнал, а воспоминание. Правда, прошедшее близко, тем не менее оно все-таки не сегодня.
Теперь я плыву на маленькой лодочке из Херсона и Алешки. Гельт правит рулем, а я, запасшись в Херсоне баночкой чернил, пишу к вам эта письмо. Сначала не было удачи,-- гребцы слишком качали, а один из них даже давал мне нередко толчки, в спину. Слава Богу, обстоятельства несколько изменились: мы пошли бечевой, и я принялся строчить вам это письмо.
С своей торопливостью, я решительно затрудняюсь найти время, чтобы писать к вам; усталость лишает меня всех способностей, а мне не доставляет удовольствия писать к вам казенные письма. Мне хочется быть нашим Количкой, но, увы! эти минуты приходят ко мне, когда я бодр,-- а тогда я в дороге. Однако простите, что я вариирую все эту тему.
Вы знаете, что мы осматривали Николаев, как следует порядочным туристам. Видели мы городские, сады и казенные здания и многое множество всяких офицеров. Николаев по физиономии и по жизни не походит на наши северные уездные города: здесь народ больше нараспашку и дышится легче. Может быть, Николаев показался бы мне другим, если бы здесь жило мое начальство; к счастью, этого нет, и я дышу до сих пор в России свободнее, чем я дышал за границей, где полиция давала себя чувствовать на каждом шагу.
Я уже говорил вам о своем отупении; чем больше вглядываюсь я в себя, тем более убеждаюсь, что это так. Ради бога, Людя, вылечите меня. Но снова спрашиваю я себя -- так ли? И не происходит ли это спокойствие оттого, что я жил и живу в народе и не сталкиваюсь ни с начальством, ни с гадостью его дел? Посмотрю, что скажет Питер; думаю, что стану злиться снова. Жалею об одном, что приходится тратиться на лесное дело, к которому я охладел совершенно; для другой же работы не гожусь, ибо ничего не знаю, учиться уже поздно, ничему не успею выучиться основательно. Вот и призадумаешься: растратил, человек свою жизнь на пустяки, а когда дошел до сознания своих сил, чувствует, что ему и вперед приходится толочь воду. А кто виноват? Разумеется, никто. Хуже всего еще то, что не вижу возможности предостеречь и других от того же опыта.
Из Николаева поехали мы в Одессу. Не видать ее хуже, чем быть в Риме и не видать папу. Утром раненько выехали мы из Николаева, и вечером в семь часов были на месте. Верст за двадцать было видно над городом какое-то сияние. Ямщик объяснил, что это пыль, в которой играло солнце. Слышал я еще в Петербурге об- одесской пыли; по все, что я рисовал о ней, было ничто. Въехав в предместье, мы буквально ехали в облаке, невозможно было дышать,-- и так во всю дорогу до гостиницы. Отчего же здесь столько пыли? Во-первых, потому, что здесь военным губернатором граф Строганов, а во-вторых, потому, что здесь делают шоссе из мелкого известкового туфа.
День дороги в здешних местах положит на путника нашей категории (тележного) такой слой пыли, что ведерка воды едва достаточно, чтобы походить на человека. Умывшись, мы пошли в театр. И хорошо сделали; потому что если, бы вздумали отдыхать, то едва ли увидели театр.
Вообще об Одессе имеют у нас мнение несколько преувеличенное; так думаю я, а почему -- напишу в следующем письме. Это же кончаю по следующим причинам: во-первых, несмотря на восемь часов, здесь темно; во-вторых, недостает бумаги; в-третьих, комары не дают покою; в четвертых, идем снова на веслах".
"Симферополь, <вторая половина июня 1859 года>
Я приехал в Одессу в семь часов, а в восемь был уже в театре. Театр не похож ни на один, что мы видели: хуже и по устройству, а о чистоте я уже и не говорю -- одесская пыль залезла и сто да:
Одесский музеум керченских и других древностей южного края плох. Часть взята в Петербург. Непонятно, зачем это Петербург хочет поглотить Россию?
О Щеголеве вы слыхали? В Одессе известно тоже его имя, но никто не мог показать знаменитую щеголевскую батарею. Отыскивая ее, мы наткнулись нечаянно на контору пароходства и узнали, что в Херсон плывет экстренный пароход. Это был такой прекрасный случай избавиться от почтовой тряски на сто восемьдесят верст, что мы тотчас же уложились, приехали на пароход и взяли место.
Пароходы черноморской компании носят странные назваания: "Крикун", "Болтун", "Родимый", "Матушки", "Сестрица", "Братец" и т. д. Наш пароход прозывался "Братец".
Пароходы строят в Англии, а крестит их в России великий князь Константин. Ему кажется, что "Крикун", "Болтун" -- чисто русские, народные прозвища. Теперь, как вы знаете, пошла мода на народное.
Мы уже готовились спать и даже поужинали, но явился капитан и сказал, что пароход, может быть, пойдет завтра. Что оставалось нам делать? Идти в гостиницу? Ночь. Ночевать на пароходе? Но имеем, ли право? К счастью, капитан был так любезен, что не только не выбросил на берег нас и наши вещи, но даже позволил переночевать в кают-компании и дал мне свое одеяло, которое он не употреблял, потому что летом не совсем удобно покрываться ватным одеялом.
Наутро мы узнали, что пароход пойдет, но уже не "Братец", а, может быть, "Крикун". Положительный ответ обещали в пять часов.
Этим временем мы воспользовались, чтобы посмотреть город еще раз, и я отыскал свои книги. Теперь ваша, а если вы не хотите, то Михайлова, библиотека обогатится новым приношением. "О казаках" -- вещь хорошая. Не пренебрегайте.
"Крикун" снялся с якоря в ночь.
Когда меня рекомендовали новому капитану и я спросил:
-- А "Крикун" идет сегодня положительно?
Капитан ответил весьма умно:
-- Да-с, не отрицательно.
За ужином капитан рассказал нам о распоряжении императора Александра II уничтожить черноморский флот. Наш капитан не был юноша, он считал себе за пятьдесят лет, а между тем плакал, рассказывая, как они топили корабль "Трех святителей". Это был действительно рассказ поэтический, не подогретый хмелем. Корабль долго не хотел идти на дно, несмотря на множество смертельных ран; но когда он стал опускаться, то все зарыдало навзрыд. "Дети не плачут так, опуская свою мать в могилу",-- добавил капитан".
"Бахчисарай, <вторая половина июня 1859 года>
Всю дорогу ехали мы почти ровной степью; только местами попадались холмы да впереди рисовались Крымские горы. Подъезжая к одной балке (овраг), ямщик, молчавший всю дорогу, показал кнутовищем влево и сказал: "Там, к балке, тянется город верст на пять". Я приподнялся на телеге, посмотрел влево -- и ничего не. увидел. Мне показалось, что я не понял ямщика; но мы сделали крутой поворот влево, в лощину, и Бахчисарай очутился передо мной как на блюде. (Извините за сравнение, но мне хотелось обрисовать внезапность и полноту вида.)
В Турции я не был; но сколько знаком с ней по описаниям, мне кажется, что Бахчисарай -- город вполне в турецком вкусе; город похож больше на неправильно скученную деревню, а вдоль тянется кривая и очень узкая улица с лавками направо и налево. Несмотря на людность, город показался мне мертвым; причина в том, что женщины сидят дома. Мы встретили только одну, особу женского пола, и та была закрыта чадрой. Впрочем, цивилизация коснулась и бахчисарайских женщин: встреченная нами имела для глаз щелку, хотя это и не дозволено законом.
Бахчисарай, как вы знаете, был столицей крымских ханов. Для столицы город, но хорошего в нем -- ханский дворец. Его-то мы и отправились тотчас же осматривать, взяв, по татарскому обычаю, верховых лошадей.
Должно быть, я деревянный, потому что ни бахчисарайский дворец, ни фонтан Марии, в настоящее время разломанный, не произвели на меня никакого впечатления. Солдатик, приставленный к дому, провел меня по всем комнатам, выкликивая прозвище каждой.
Мне не хотелось покинуть дворца, не видав фонтана слез. Пришли -- и, кроме груды камней, трех печников и разломанного фонтана, я не видел ничего. Фонтан отделывается заново. Михайлова, может быть, все это вдохновило бы, но я был далек от всякого поэтического чувства и смотрел на все больше с любопытством. Мудрено подогреться, когда ничто не говорит вам о прошлой жизни, везде маляры и каменщики, свежая краска и пустые комнаты, напоминающие более нашествие неприятеля.
В Крымскую войну дворец служил лазаретом для наших раненых. Больных клали на султанские диваны и ковры и сгноили все; теперь все возобновят совершенно в том виде, как было".
"Севастополь, <вторая половина июня 1859 года>
На пароходе "Крикун" есть машинист-англичанин. Этот англичанин, приехав в первый раз в Севастополь, взял горсть земли, поцеловал ее и заплакал. Так рассказывал мне капитан. Может быть, я уже слишком черств -- не знаю; но ничего подобного я не сделал. Я чувствовал скорее озлобление против тех, кто устроил севастопольскую бойню.
Город -- совершенная куча развалин даже теперь, несмотря на то что прошло четыре года после взятия его".
"Ялта, <конец июня 1859 года>
Нигде за границей мне не было так легко и светло, как здесь. Вот где нам нужно поселиться на старости. Я не буду описывать вам ни восход солнца, ни лазурь неба, ни вершины гор, освещаемые заходящим солнцем; обо всем этом вы читали тысячу раз и тысячу первый в письмах Марий Федоровны Штакеншнейдер к Полонскому из Италии.
Завтра накидаю вам вид из моей комнаты; он будет плох, но вы поймете, что в натуре это хорошо.
А случалось ли вам есть шелковицу? Предо мной целая тарелка, но я не ем, потому что в ягоде нет нисколько аромата, а взамен его какая-то неприятная маслянистость.
Сегодня я ездил целый день верхом по горам; смотрел леса и крымскую сосну. Не думайте, что из Севастополя я перескочил прямо в Ялту; было по пути многое действительно великолепное; но лучше Байдарских ворот я не видел нигде ничего до сих пор. Дело в том, что вы несетесь сломя голову по извилистой горной дороге, направо и налево горы, а сбоку глубокая лощина; все это начинает надоедать. Вы ищете нового, наконец делаете крутой поворот, и перед вами стоят каменные ворота, соединяющие две горы. Ямщик наш несся как сумасшедший, я только что уставился на ворота, как мы уже пронеслись через них и... я ахнул от удивления... Эти вещи не описываются.
Вам надо непременно быть в Крыму. И это путешествие мы смастерим: на пароходе по Волге на Кавказ, а потом Черным морем через Константинополь и Смирну -- в Крым. Улыбается вам этот проект?"