Как я уже писала, Полонский был очень дружен с Михайловым. Это была нежная дружба. Виделись они беспрестанно, и друг Яков был нашим общим другом. Перечитывая письма Полонского, постоянно натыкаешься на такие вопросы: "Ну, что Михайлов?.. Приехал ли наконец?" Так писал Яков Петрович из Берлина в июле 1857 года, и в одном и том же письме такой вопрос повторяется три раза, "Ну что бы приехать ему раньше, и повидались бы, и расцеловались бы, и наговорили бы друг другу с три короба всякой всячины. Досадно, что не видал его, очень досадно! Ради бога, попросите его написать мне в Баден-Баден".
В Баден-Баден Полонский уехал со Смирновыми в качестве гувернера их сына; но там он ушел от них и поехал в Женеву учиться живописи у Калама. "Если Калам,-- пишет он,-- и другие найдут, что у меня действительно есть талант, то надо остаться и к святой, на. выставку в Академию художеств, прислать картину". Но в Женеве он не остался, а поехал далее, и в Риме столкнулся с графом Кушелевым и получил от него приглашение быть редактором "Русского слова". Он весь поглотился этим изданием, и горячо набирал сотрудников. Вот что писал он мне из Рима от 29 января 1858 года: "...просьбе к вам уговорить Михайлова душой, пером, головой и сердцем быть моим будущим помощником в деле издания кушелевского журнала. Мысль об этом издании крайне меня сокрушает; на материалы, собранные графом, плоха надежда,-- а будет плох журнал -- я не вынесу, на все плюну и ни на какие деньги не посмотрю..."
В Париже летом 1858 года Полонский встретился с дочерью псаломщика русской церкви, и, как он пишет: "Светлый образ и глубоко симпатичный голос, быть может, потрясли во мне давно болезненное и тоскующее сердце"... "О, как бы дорого мне было ваше присутствие в Париже. Ваши глаза увидали бы то, чего я не вижу. Вы поддержали бы меня, если б я упал духом; вы рассеяли бы страх мой за будущее, в тумане которого иногда являются мне призраки, с которыми борюсь я всеми силами души своей". После первой же встречи с Еленой Васильевной Полонский сделал предложение, которое было принято. Она была очень хороша собою и очень хорошая девушка. По-русски она почти что не Говорила, так как мать у нее была парижанка, даже не понимавшая ни слова по-русски. Полонский же едва-едва объяснялся по-французски, так что обмена мыслей между ним и ею быть не могло. Это была просто любовь с первого взгляда. Я приехала в Париж на другой день после свадьбы и спрашивала Елену Васильевну, что понравилось ей в Полонском, тогда не молодом и не красивом и говорящем на языке для нее непонятном. Она подумала и потом мне отвечала, что il a l'air d'un gentilhomme {у него благородный вид.}. Вот и все! И, несмотря на это, она в продолжение своей обидно короткой жизни очень глубоко любила его.
На свадьбу к Полонскому я, однако же, не поспела и приехала в Париж уже на другой день. В Париже съехались и Гербель, и Колбасин, и Михайлов и Николай Васильевич.
В Париже мы поместились опять-таки у своей Максимы, и Николай Васильевич вскоре поехал по своим лесным делам в Германию и Швецию.
Мы познакомились еще ближе с хозяевами нашего отеля, и познакомился особенно хорошо Михайлов, который по внешности и по характеру, живому и склонному к метким и юмористическим замечаниям, как раз подходил к парижской бульварной жизни. Он приветствовал всякое происшествие в нашем доме каким-нибудь стишком, из которых в памяти у меня сохранилось только одно, и то только потому, что оно было написано на мотив известного романса "Талисман", и написано по случаю раздачи всем жильцам пуховиков, чтобы покрывать ноги при наступлении холодов. Вот этот романс:
Где консьержа вечно плещет,
Моя грязные полы,
Где луна печально блещет
Сквозь туман кофейной мглы,
Где в подвале, наслаждаясь,
Дни проводит Под-Прудон,
Там Максима, извиваясь,
Мне вручила эдредон.
С наступлением холодов, однако же, русским, проживавшим в Hôtel Molière, пришлось искать помещения потеплее, и я переехала в пансион на Елисейские поля. За табльдотом напротив меня сидел старик, очень высокий и седой как лунь, с совершенно белой бородой. Старика этого называли генералом. В этом пансионе нам давали чай в общей гостиной, куда и я сошла, и там седой генерал прямо заговорил со мною и сообщил, что он генерал Дембинский, польский партизан восстания 1830 года, живущий на покое на пенсию, получаемую им от Наполеона III. Старик уговорил меня сесть за карты, выучил меня висту, и с этого же первого дня я приходила в гостиную каждый вечер, и старик так ко мне привязался, что если почему-нибудь не заслуживающему уважения, то есть театра или какого-нибудь вечера, я не приходила играть в карты, то ко мне подымалась какая-нибудь старуха и упрашивала меня идти, говоря:
-- Le pauvre vieux est tout à fait malheureux {Бедный старик, он так несчастен.}.
Старик подарил мне свой портрет и написал, мне несколько строк, но так неразборчиво, что прочитать я не могу и знаю только смысл написанного.
Он говорил иногда, что Польша скоро восстанет и что он в числе победителей въедет в Петербург и прямо приедет ко мне.
-- Но, милейший генерал,-- говорила ему какая-нибудь соседка за столом,-- ведь вам уже не подняться на лошадь.
-- Ну, так что же,-- возражал генерал,-- меня подсадят.
Пансионы в Париже носят чисто семейный характер. В них живут старики, получающие пенсию, и стареющие дамы, живущие на небольшую ренту. Из молодых в нашем пансионе жил только пианист, дававший уроки музыки, я и Михайлов, а остальные были все старые или калеки. Одинокие люди не чувствуют своего одиночества, живя в таких пансионах, где они в продолжение нескольких лет близко сходятся, и в случае болезни соседки не покидают страждущих.
Знакомство с д'Эрикур, женщиной-врачом, не могло не повлиять на меня, и я страшно захотела учиться и поступила в парижскую клинику, чтобы заняться сначала женскими болезнями.