На премьере «Курантов» в Саратове мы вновь испытали потрясение глубочайшей связи театра со зрительным залом.
Мы были оторваны от Москвы и остро переживали эту разлуку. Московские улицы, Кремль, даже памятник Гоголю — это вызывало в зрителях (половину зала заняли эвакуированные москвичи) щемящее чувство любви и тоски по дому. Сложное чувство любви, тоски и веры.
Дмитриевские задники, полные лиризма и чисто московского тепла, наполняли сердца смотревших такой нежной любовью к Москве, что каждое открытие занавеса встречалось безудержными аплодисментами. Ленина — Грибова зрители принимали поистине влюбленно. Его человечность, оптимизм, юмор, вера в победу действовали, минуя все исторические пласты. Ленинское предвидение, его доброта и суровость были необходимы тем, которые сутками напролет работали на военных заводах, выздоравливали после ранений в госпиталях, уходили на фронт, далеко от Москвы бились над решением научных проблем, определяющих будущее…
В эти дни я получила от Немировича-Данченко телеграмму из Тбилиси: «В этом успехе немалая доля принадлежит вашей прекрасной работе. Примите сердечную благодарность. Надеюсь еще поработаем Владимир Иванович».
… Художественный театр вернулся в Москву.
Мне кажется, что из всех волнений, пережитых мною в театре, волнение сдачи «Курантов» Немировичу-Данченко было самым сильным.
Конечно, это был во многом другой спектакль. Он не мог не измениться, оттого что в нем играли Хмелев, Ливанов,… Изменились и многие из тех мизансцен, что любовно и тщательно искались и фиксировались Немировичем-Данченко.
Не играли целые две картины, на которые Владимир Иванович потратил массу энергии, — в Спасской башне, когда часовщик чинит куранты, и сцену встречи Ленина с Уэллсом. Все это заставляло меня буквально не спать ночей перед премьерой.
Немирович-Данченко вошел в зал после третьего звонка. В зале немного усилили свет, и зрители горячо приветствовали Владимира Ивановича. Он сел на свое обычное место в восьмом ряду. Я — рядом. Очень запомнилось то, как он сидел: глубоко в кресле, положив ногу на ногу, заткнув левую руку, согнутую в локте, под мышку правой руки, пальцы которой теребили бороду…
В первую же секунду «разночтения» он слегка переменил позу. «Все помнит», — промелькнуло в голове, и сердце сжалось. Через какое-то время, в момент еще более кардинального изменения, он положил свою руку на мою и шепнул: «Не волнуйтесь. Все хорошо. Я все понимаю».
В первом антракте его окружили, а я побежала к актерам. Все, без исключения, исполнители сбились тесной группой на лестничной площадке за кулисами. «Все хорошо, он доволен», — сказала я. Единогласный вздох облегчения.
Кончился спектакль. Был успех. Владимир Иванович, держа меня за руку, без конца выходил кланяться. А потом, уже в кабинете, сказал мне:
— Вас, наверное, больше всего беспокоило, что я не приму переделок: «Владимир Иванович утвердил, а я…». А я больше всего хвалю вас за это. Хвалю Хмелева, Ливанова, хвалю Грибова, который, столкнувшись с новыми партнерами, что-то пересмотрел в себе. Вы ничего не забыли из того, чем я насыщал спектакль, но шли к этому рука об руку с новыми исполнителями. Вы обязаны были многое менять, если хотели по-крупному осуществить мои задачи…