Но так или иначе - зима доставила мне немало удовольствия. Я был доволен. Доход у меня, как обычно, был побочным делом, побочной мыслью. И моему мозгу было лучше витать в высших сферах Гемары.
Этот Шлоймеле сильно прикипел мне к сердцу. Очень милый юноша, очень честный, очень работящий, очень тихий и - тихо и незаметно влияющий на другого человека. И до сих пор я иногда по нему скучаю.
Помню, как на Песах я так над ним подшутил, что мне до сих пор стыдно. Мы сидели на седере. Наварили и напекли всего вдоволь. Для первых дней я зарезал трёх больших телят, не считая индюка, которого выходила жена.
Мой Шлоймо, слава Богу, плотно покушал. Его долю афикомана[1] я сильно преувеличил, и когда надо было его есть, я увидел, что Шлоймо это не по силам.
Но будучи очень правоверным, он постарался съесть. Видя, что он вот-вот одолеет этот большой кусок мацы, я ему незаметно пододвигаю ещё кусочек, ещё кусочек - то есть, весь его афикоман. Шлоймеле ел, ел, пока не побледнел и не выбежал на террасу.
Там его вырвало.
Не знаю, как поживает сегодня мой милый, мой хороший Шлоймеле. Но где бы он ни находился, он должен меня простить. Бог свидетель, что тогда я от любви и от удовольствия слишком много выпил. Еврей быстро пьянеет.
Кончилась зима, начались полевые работы. Солнце, лес, свежий воздух оторвали даже Шлоймеле от Гемары. Оба мы больше не занимались. Шли в поле, чтобы освежиться на солнце, ездили верхом, совсем, как помещики. Кстати, в деле верховой езды он не очень блистал. Он, бедняга, очень боялся лошадей. Хоть они его и привлекали - как всех слабых влечёт здоровье и сила.
Так прошло всё лето. Шлоймеле теперь бывал больше в поле, чем с Гемарой. Солнце согрело его застывшую кровь, он весь переродился. Он увидел, что солнце, воздух, лес и работа в поле - это тоже важные вещи.
И благодаря Шлоймеле, я совсем не заметил, как пролетело лето.
И вот уже осень, пахнет месяцем элюль[2]. Листья желтеют, листья падают.
И как раз перед новым годом Шлоймеле, к моей великой сердечной боли, уехал домой. Его вызвали на военную комиссию. Отец его переделал призыв на этот год. После его отъезда на меня напала ужасная тоска, и я долго не мог успокоиться. За этого юношу у меня обливалось сердце кровью.
Как-то вскоре после его отъезда прочёл я в газете "Ха-Мелиц", которую я выписывал, корреспонденцию из Гродно о том, что каменецкого илюя Шлоймо отдали в солдаты, что он - на постое в Гродно. И весь Гродно для него старается. Новость произвела на меня тяжёлое впечатление. Но тут же я успокоился: Шлойме действительно освободили - настолько гродненская община его ценила и жалела.