Дни августовского путча 1991 года я провел в Белом доме. Мне в четыре часа позвонили из Парижа и рассказали о перевороте, чего в СССР пока никто не знал.
За моей квартирой постоянно следили из квартир в домах напротив. С ночи меня проводили четыре какие-то хмыря на жигуленке и тихо спали в машине у подъезда. Я вышел, нашел телефон-автомат и позвонил Полторанину… С гордостью могу сказать, я — единственный человек, бывший все эти дни в Белом доме (жил в кабинете Красавченко) и не награжденный, слава Богу, за это медалью.
В те дни проходил еще какой-то съезд соотечественников в Москве. На нем в качестве корреспондента была моя парижская приятельница Фатима Салказанова. Салказанова много раз брала у меня интервью для «Свободы» — даже несмотря на то, что с 1990 года на «Свободе» в Мюнхене меня было запрещено упоминать. Там в это время был Матусевич, гебешный руководитель русской службы. И отношение ко мне уже резко переменилось. У меня интервью брали в Нью-Йорке, Париже, Лондоне, но не в Москве и не в Мюнхене. Когда я вышел из Белого дома, ко мне навстречу бросилась Фатима со словами — «я всегда мечтала, чтобы у меня был свой человек в КГБ — наконец он появился». Я смотрю на нее квадратными глазами, не знаю, что сказать. Она вытаскивает номер «Курантов», где на первой полосе интервью с вновь назначенным зампредседателя КГБ Евгением Савостьяновым, а в нем Савостьянов заявляет, что теперь будет создан общественный комитет по контролю за КГБ, и председателем его, по совету Елены Боннэр, будет известный правозащитник Сергей Григорьянц. Звоню Елене Георгиевне — «что сей сон значит?» Она отвечает — ей позвонил какой-то человек:
— Я — Женя, мы с вами когда-то виделись, я тоже физик. А сейчас я зампредседателя КГБ. Мы создаем комитет по контролю за КГБ, не согласитесь ли вы его возглавить?
— Я женщина старая, больная, мне не до этого.
— Может быть кого-нибудь порекомендуете?
Она ответила, что назвала мое имя — «но я думала, что тебя хотя бы спросят!»
Я провел полдня в поисках хоть какого-нибудь человека, которому мог бы дать интервью о том, что ни при какой погоде никаким председателем комитета по контролю за КГБ я не буду — Фатима брать интервью категорически отказалась, как и все русские журналисты в том числе и из «Курантов». С трудом нашел Батчана — корреспондента «Голоса Америки» и объяснил, что сегодня еще непонятно чем далее будет заниматься КГБ, может он станет похож на ЦРУ и будет занят только разведкой, но я в этом ничего не понимаю. Если КГБ по-прежнему будет занят слежкой за всей страной, проконтролировать 300 генералов КГБ я не смогу, а быть их ширмой мне неинтересно. Но им была нужна ширма, а потому этот комитет пару раз собрался. Меня туда звали, но я ни разу не пришел и комитет благополучно подох.
На следующий день вернулся из Фороса Горбачев. Уже не помню почему, был гигантский митинг на Манежной площади. Горбачев говорил о том, что теперь реакция уничтожена, наступит подлинная демократия. После своей речи Горбачев подошел к нам, склонился перед Еленой Георгиевной, она поцеловала его в лоб. Мы стояли где-то на трибуне, хотя, по-моему, ни я, ни она выступать не собирались.
Но Елена Георгиевна все реже бывала в Москве, я же в Бостоне был у них всего один раз (жил у Тани Янкелевич) и постепенно возникали разъединяющие нас люди и события.
У меня были серьезные основания плохо относиться к Юре Самодурову, директору Сахаровского музея. С помощью Елены Георгиевны (она его кому-то порекомендовала в Академии) его ненадолго сделали директором Геологического музея — на Манежной площади. Заместителем его считался член-кор академии Владимир Ильич Жегалло —крупный ученый и очень хороший человек. «Гласность» громили каждый год, но я, продавая очередную картину из своей коллекции, ее восстанавливал. Мне Владимир Ильич предложил в 1993 году, после разгрома на Поварской, и, соответственно — потери нами офиса, сдать помещение в их институте. Мы договорились. Для «Гласности» выбрали одну, но очень большую комнату, и тут Юра сказал: «Нет-нет, я не диссидент, я музейщик! Меня снимут, если я сдам вам комнату». Мы нашли что-то другое, его выгнали и без того, но Боннэр я пытался объяснить: «Елена Георгиевна, кого же Вы держите теперь в музее Сахарова!» Но она считала, что никого получше найти не сможет.
У меня было довольно четкое представление — по-моему, я его описал в 2000 году в журнале «Индекс» — а когда я был в Бостоне и в Вашингтоне, что нечего держать в музее Сахарова эту ораву тунеядцев — было же известно, как Елене Георгиевне трудно достаются деньги на него. У Сахаровского музея высокая репутация, под его эгидой были возможны какие-то проекты и зарабатывать гранты, а не получать пожертвования без всякой деятельности — при Самодурове именно это происходило. К тому же, что еще важнее, в Москве, в результате полного тунеядства не было еще одной, влиятельной, реально действующей правозащитной организации. Почему-то и Ковалева — председателя правления, это устраивало. Меня звал в члены правления Гена Жаворонков, чтобы навести порядок, придать музею хоть какой-то смысл и начать практическую работу, но еще и на эту борьбу сил не хватало. Я даже обругал Елену Георгиевну, когда жулик Березовский предложил ей деньги (и активно это пропагандировал). Деньги Березовского (музеем не полученные) были прямо связаны с организацией второй войны в Чечне и все это было отвратительно и развращающе действовало на других: в результате, на «Общем действии» помощники Пономарева начали говорить, что «деньги не пахнут». А ведь в это время было к тому же довольно много уголовников, создававших свои фонды помощи заключенным, чтобы таким образом передавать деньги из воровских касс в зоны. И некоторые правозащитники с ними сотрудничали, получая свой процент, и эту фразу — «деньги не пахнут» — я услышал как раз в Сахаровском центре. Я написал в статье, что у традиционных бутербродов в музее острый привкус чеченской и русской крови.