Мы часто виделись. Иногда я куда-то звал Андрея Дмитриевича. Один раз зазвал его на какой-то пикет на Арбате — по поводу очередных расстрелов на Кавказе. Он был болен, понур, тем не менее пришел. Мы стояли втроем или впятером, никто Сахарова не узнавал. Это все не имело никакого смысла — я ничего не умел организовывать, но Андрей Дмитриевич считал невозможным для себя отказаться ни от чего, что могло бы принести хотя бы минимальную пользу. Иногда к ним приезжал Тимоша, мой сын, и очень гордился знакомством с Сахаровым. В 1995 году Тимошу убили.
Но я не помню ни одного комментария Елены Георгиевны по поводу «Гласности», ни одного материала, который бы она предлагала.
Я не люблю митинги — не хожу на митинги и не устраиваю их. Совершенно безобразно отказался баллотироваться в Верховный совет: в каком-то кинотеатре тысяча человек собралась выдвигать меня в кандидаты, а я не пришел. Как мне объяснять незнакомым людям, кто туда баллотируется? Я знал, сколько гебистов туда наверняка проникнут. Как объяснять, что у меня есть свое дело, что не хочу лезть в эту отвратительную, заведомо враждебную мне среду? Да и вообще, как объяснить, что одно дело правдивая информация, журнал, а совсем другое — откровенная политика, которая никогда меня не привлекала. При этом, я считал, что Андрей Дмитриевич совершенно правильно пошел на выборы — его голос с его авторитетом все-таки был слышен. Но для Сахарова с Еленой Георгиевной Верховный совет стал основной, не такой уж близкой мне заботой. Кроме того, во времена Горбачева на примере беспомощного Ковалева и хорошо организованной для рекламы Ельцина межрегиональной группы было вполне очевидно, что в парламент идти бессмысленно — его состав заранее предопределен. Хотя, конечно, это не могло быть оправданием для его расстрела, когда он уже не понадобился в своем первоначальном состоянии (Верховные советы СССР и России, конечно, отличались, но не принципиально).
Елене Георгиевне было приятно изредка встречаться со мной еще и потому, что я был единственным человеком в этом кругу, с которым можно было поговорить об издании книги Владимира Нарбута — никто из правозащитников не знал такого поэта. Со мной она могла презрительно заметить о каком-то выступлении секретаря ЦК Пономарева, что «он собой заменил весь Коминтерн». Она понимала, что я хотя бы понимаю, что такое Коминтерн. Уже позже, она переманила от меня Бэлу Коваль, которая должна была у меня работать, а потом мне сказала: «Но я не могу отказать Елене Георгиевне».
А когда начали делать музей Сахарова, я рассказал ей, что в предназначавшимся для этого доме (бывшей красильне) всю молодость провел Алексей Ремизов, и он описал это в книге «Подстриженными глазами» — семья Ремизова была близка к моей. Среди диссидентов, однако, никто не знал ни Ремизова, ни Нарбута. Она пообещала сделать комнату Ремизова — но не сделала, и даже слегка обиделась, когда, по-моему, в 1990-м году я услышал по радио или прочел в газете, что Павел Судоплатов — тоже «жертва политических репрессий», и теперь реабилитирован, после чего написал письмо в прокуратуру, и об этом была большая статья в «Известиях», что рядом с таким замечательным человеком я жертвой политических репрессий быть не могу, и прошу меня из этого списка исключить. Прочтя статью в «Известиях», Елена Георгиевна сказала: «Ну что ж ты мне не сказал, я бы тоже написала».
Однажды я Елене Георгиевне сказал, что семейных знакомых у нас довольно много общих: академик Делоне в молодости помогал моему деду, а потом стал его преемником в созданной моим дедом лаборатории гидравлики в Киевском политехническом институте. Тамма мой дед, будучи деканом теплотехнического факультета, пригласил преподавать на своей кафедре. Елена Георгиевна сказала, что это очень интересно, кому-то надо рассказать, но и ей и мне было не до того (Тамм был еще, кажется, жив и она его имела в виду).