Но и либеральная советская известность, почти слава для предельно правдивого Бондарина была тоже вполне не приемлема. К «Крутому маршруту» Гинзбург-Аксеновой Сергей Александрович вероятно (я никогда не говорил с ним об этом) относился с таким же пренебрежением как Шаламов, писать «датские» стихи, как Толя Жигулин, чтобы прошло хоть что-то из лагерных — не умел и не хотел. «Тонкая игра» Солженицына с «Новым миром» и с советской властью ему тоже была абсолютно чужда. По-видимому, Сергей Александрович сделал попытку публикации своих записок в «Новом мире», но без тех приемов, которые применял Солженицын. Но ему было отказано, и тогда, не желая ставить свои записки рядом с «Крутым маршрутом», Сергей Александрович, как он сам мне сказал, решил не передавать свои записки в самиздат. Он не хотел, чтобы эта смертная мука становилась объектом досужих либеральных обсуждений. А он, абсолютно правдивый русский и писатель и человек, попавший волею судеб в оба прославляемых при его жизни места — на Малую Землю и в советский лагерь — о первой перестал писать, а о втором написал только для будущих поколений. Бондарин не был титаном, способным, как Шаламов, в одиночку противостоять как советской литературе, так и советской общественности, но ничем себя не замарал и выполнил свой писательский и человеческий долг.
Однажды Сергей Александрович мне замечательно рассказывал:
— вчера приходит ко мне Мариэтта Сергеевна Шагинян — из соседней квартиры — и просит совета: что делать?
Она в то время писала книжку, по-моему, о семье Ульяновых, за которую, в итоге, получила Ленинскую премию — а может быть до этого, или после этого.
Шагинян была необычайно озабочена семейством Ульяновых, но, в отличие от остальных советских писателей, Мариэтта Сергеевна была человеком вполне добросовестным и умевшим работать. Зная, что мать Владимира Ильича носила фамилию Бланк, а её отец закончил Военно-медицинскую академию, она не поленилась пойти в петербургский архив Военно-медицинской академии, который каким-то странным образом сохранился, несмотря на блокаду, несмотря на советскую власть. Там она запросила дело Бланка, его с удовольствием ей предоставили. Дело это начиналось с того, что рижский мещанин иудейского вероисповедания Рувим Мендель Бланк успешно сдал экзамены в Императорскую военно-медицинскую академию, но из-за иудейского вероисповедания принят быть не мог, ему было предложено креститься, что и было произведено в домовой церкви Императорской военно-медицинской академии, восприемниками были те-то и те-то и так далее. Мариэтта Сергеевна, которая периодически писала совершенно немыслимые вещи — в отличие от некоторых, действительно по наивности — увидела это дело и воспылала восторгом.
Наивность Шагинян была так велика, что когда была провозглашена программа сближения литературы с советским народом, Фадеев выписал себе командировку и с удовольствием писал на Дальнем Востоке «Последнего из Удэге», даже Пришвин сумел за государственный счет отправиться в любимые им северные леса, и только Мариэтта Шагинян, одна во всем Союзе писателей, нанялась ткачихой в Трехгорную мануфактуру и простояла три года за станком.
Пользуясь своим положением — наверное, она уже была лауреатом Ленинской, и, уж по крайней мере, Сталинской премии — Шагинян умудрилась уговорить начальство архива Военно-медицинской академии на время дать ей это дело. С восторгом привезла его в Москву и явилась в ЦК КПСС, к заведующему отделом культуры Шауро.
— Вы представьте себе, это же такая замечательная находка! — радостно начала говорит Мариэтта Сергеевна, — Когда все узнают, что дедом такого великого человека, как Ленин, был еврей, больше никакого антисемитизма в мире уже не будет!
По лицу Шауро она поняла, что он видит все это как-то совсем иначе — на это у неё сообразительности хватило. И тогда она прибежала к Сергею Александровичу с вопросом: «Ты знаешь, Сережа, я спрятала дело под матрац. Как ты думаешь, это надежно?»
Когда я Сергею Александровичу сказал, что было бы хорошо что-то напечатать, пользуясь тем, что раз в неделю у меня своя полоса в областной газете, но нужно бы выбрать для начала кого-то более-менее проходимого — «комсомолец», всё-таки. Он и послал меня к Лидии Густавовне Багрицкой.
Лидия Густавовна после освобождения жила в квартире в Лаврушинском переулке у сестры, к тому времени уже вдовы Юрия Карловича Олеши. Когда я пришел, она сначала предлагала мне стихи сына Всеволода, но на мой взгляд, стихи были малоинтересными и малопрофессиональными — все-таки стихи шестнадцатилетнего мальчика. Хотя в свое время он был довольно популярен, в том числе благодаря усилиям Елены Георгиевны. Потом Лидия Густавовна сказала, что у нее есть какие-то неопубликованные варианты стихов мужа. Это уже подходило, с моей точки зрения, немного больше. Стихи Багрицкого были мне даны и тут же я был представлен молодой, очень симпатичной даме — Елене Георгиевне. Совершенно очевидно, что для нее это был родной дом. Мы поговорили часа два, я допил чай и ушел.
Моя работа в «Орловском комсомольце» продолжалась ровно неделю. Олег Михайлов, мой приятель тогда, срочно вызвал меня писать обзор писем читателей о поэме Евтушенко «Братская ГЭС», которая выдвигалась на Ленинскую премию. Этих писем был мешок. Я срочно уехал из Орла. Олег уходил с поста заведующего отделом критики в «Юности», предложил туда меня. Каждый день мы обедали в Доме литераторов или в Высшей партийной школе, куда Полевой получил для нас пропуска и где было — по коммунистическим ценам — много дешевле, но и мрачнее (как раз в это время один из бывших секретарей райкома или обкома КПСС выбросился из окна пятого этажа). Месяцев через пять в Доме литераторов я увидел знакомую женщину, выглядящую еще более очаровательно, чем раньше, поэтому я ее не сразу узнал. Она была в замечательном, явно не советском, что сразу тогда отмечалось среди людей, одетых фабрикой «Большевичка», черном свитере, закрывающем шею. Шел свитер ей необыкновенно. Она стояла одна в углу, было очевидно, что ей одиноко и не с кем поговорить. Я к ней подошел, приняв ее за Елену Борисовну Мурину, жену Сарабьянова — такую же черноволосую и несколько похожую. Вскоре выяснилось, что я принимаю ее за кого-то другого. Она знала Мурину и сказала: «Да, мы слегка похожи». Елена Георгиевна только что вернулась из поездки в Париж. В это время люди за границу еще ездили (до 68 года сохранялась хрущевская инерция и в КГБ не было Андропова), но не в одиночку. Или, по крайней мере, это было большой редкостью — разве что с неясными заданиями, как пишет Аксенов о Евтушенко, или Высоцкий — к жене, члену ЦК французской компартии Марине Влади. Елена Георгиевна, будучи простым фельдшером, тем не менее, получила разрешение поехать к родственникам в Париж. Родственники эти, видимо, тоже были членами ЦК французской компартии — сохранившиеся остатки коминтерновского круга.