Главная ошибка Снегирева и основная опасность его положения состояла в том, что он по своему жизненному опыту, по своим профессиональным привычкам не мог занять определённой позиции в отношениях с КГБ. Любой выбранный им внятный вариант поведения — «заклеймить позором», «разоблачить» в газете «Вечерний Киев» своего бывшего друга, оказавшегося теперь антисоветчиком и клеветником — был бы для Снегирёва спасительным и относительно безопасным. Категорический отказ от этого, тоже не был бы смертелен. Ну дали бы пять лет как мне. Но Гелий по своей природе не был способен занять ни одну из них.
«Зачем ты ввязался в чужое похмелье?» Глотай своего якобинства опивки... Вот так, Гелюша. Зачем ты ввязался в чужое похмелье?»
Если бы он согласился публично отречься от своей дружбы с Некрасовым, от ежедневно повторяемой брани в адрес советской власти и разоблачений её, написал бы эту гнусную статейку в «Вечерний Киев», половина общих друзей перестала бы с ним здороваться, кто-то бы посочувствовал его безысходному положению и лет через пять только сам Некрасов помнил бы об этой статье, а Снегирёв «за послушание» не сразу, со временем, получил бы трёхкомнатную квартиру, о которой мечтал, «Жигули» без очереди и, видимо, какие-то поблажки на службе в кинопропагандистском аппарате ЦК Украины. Или, если бы с самого начала (не рассчитывая на квартиру и машину) Гелий очень жёстко и прямо сказал, что такую статью не напишет, предавать свои взгляды и своих друзей ни при каких условиях не станет, всё то, что нашли у него на обыске, поставили бы ему в вину, возможно, понизили бы его по службе (или даже уволили бы), перекрыли бы на время возможность печататься и снимать — то есть наступило бы материально трудное время — но он остался бы жив.
Но Снегирёв, не понимая этого, выбрал смертельно опасный путь. С одной стороны, он постоянно напоминал им, что он «свой», с генералами КГБ недавно по службе общался, ещё два года назад был в номенклатуре ЦК. Да и сам не оставлял мечты о квартире и машине, которые получит за требуемую от него гнусную статью. Но ему хотелось, чтобы хоть в КГБ, хоть в ЦК Украины ему сказали прямо: ты — нам, а мы — тебе. Он вдруг забыл то, что прекрасно знал при его долгой советской службе, что, конечно, любое выслуживание перед властью не забывается, оплачивается, но иногда не сразу, а скажем, через год, и никогда об этом не говорят прямо, а с присущей коммунистическому обществу демагогией прикрывают любую подлость «верностью коммунистическим идеалам». Предыдущие свои фильмы и рассказы о верных коммунистах и стойких пограничниках, благодаря которым он и сделал вполне успешную советскую карьеру, он если и воспринимал как неправду, но не оценивал как личную подлость: где-то была верноподданная советская работа, за которую он получал деньги, а лично его были антисоветские разговоры за водкой и килькой с Некрасовым, съёмки митинга в Бабьем Яру и его выступление на партсобрании в его защиту.
А тут от него требовали, чтобы он отказался от того, что считал самым важным своим, да ещё сразу не предлагали плату за это, чтобы можно было всё открыто взвесить. Но от него требовали — подставь публично задницу, а мы потом подумаем, насколько хороша она была. И вот на это морально разрываемый на части Гелий Снегирёв никак не решался согласиться, да ещё втайне тут же начал писать записки — «Роман-донос» — где себя не жалел, но, главное, — и хорошо понимал это — все его точнейшие, небывалые ни в русской, ни в советской литературе описания бесконечных переговоров, всё усиливающегося на него со всех сторон давления, превращались во всё более страшный обвинительный акт всей советской системе, всем человеческим отношениям внутри этой отвратительной структуры.
Итак, затрудняясь дать точное определение понятию «антисоветский», я понимаю, что фашистская газета остаётся фашистской газетой, но архив писателя — это всё же архив писателя. Он для работы, он и просто собрание интересующих писателя по тем или иным причинам вещей. Утверждаю, не боясь ошибиться, что архивы таких писателей, как Максим Горький, Алексей Толстой или Александр Фадеев по количеству так называемой «клеветнической» литературы во многом превосходят мой. Не ошибусь, если скажу, что и у многих ныне здравствующих и занимающих положение писателей подобных материалов не меньше, а может быть и побольше, чем у меня. Но ни обысков у них не проводят, ни допросам не подвергают.
Обыск — это высшая степень недоверия государства к своему гражданину. Допрос — это обидная и оскорбительная форма (при всей внешней вежливости) выпытывания у тебя «зачем» и «для чего» ты хранишь ту или иную книгу, то или иное письмо. И вот я задаю себе вопрос — с какой целью это делается? Запугать, устрашить, унизить? Впрочем, куда унизительнее рыться в чужих письмах, чем смотреть, как в них роются люди, получающие за это зарплату, и не малую, и считающие, что, увезя из библиотеки писателя стихи Марины Цветаевой, принесли государству пользу. Кому всё это выгодно? Кому это нужно? Неужели государству? А может, думают, что, попугав, пригрозив, принудят на какие-то шаги?
Во многих инстанциях — а сколько у меня их было, и высоких, и пониже, и всесильных, и послабее, — мне говорили — кто строго, кто с улыбкой — что давно пора сказать народу, по какую сторону баррикад я нахожусь. Как сказать? И подсказывали. Кто попрямее, кто более окольными путями, что вот, дескать, есть газеты, а в газету люди — и какие люди! — пишут письма... А вы что же?
[1]
Снегирев цитирует «Возвращение на Итаку» А.А. Галича.