Мои ежедневные пьянки с Некрасовым прекратились году в 72-м довольно неожиданным и забавным образом. Прихожу я среди дня летом домой, встречает меня мама, которая с утра тоже куда-то уходила, но, вернувшись, обнаружила около веранды или нашего подъезда целую депутацию, в основном среднего возраста киевских евреев, которые обязательно хотели с ней поговорить. Выяснилось, что они знали не только, где я живу, но и имя и отчество моей матери. В её передаче, маме тут же начали объяснять: «Ви же интеллигентная женщина, ви же должны понимать, что Виктор Некрасов — великий писатель, и наш долг его оберегать. Конечно, ему очень забавно слушать рассказы вашего сына, а Сергею хочется выпить за его счёт. Но ви же интеллигентная женщина, и мы вам предлагаем: мы каждый месяц будем давать вам деньги, чтобы ваш сын не спаивал Некрасова, а пил у себя дома. Вот вам первый взнос — мы надеемся, этого хватит». Мама депутацию выгнала, денег у них не взяла, а я очень разозлился. Сказал, что зря не взяла у них денег, что было бы некоторой компенсацией, поскольку на самом деле никаких денег у Некрасова никогда не было. Он всегда пил за чужой счёт, а со мной — в основном за мой (я всё-таки привозил какие-то гонорары из Москвы, а ещё продал за пару лет три довольно хорошие картины киевскому коллекционеру Давиду Лазаревичу Сигалову). Ту пенсию, которую получал Некрасов, очень редкие гонорары и помощь от других писателей он полностью отдавал Гане на содержание квартиры, матери и хоть какую-то еду.
Вечером в тот же день Некрасову я всё рассказал, и, к моему возмущению, он не выругался, разыскивать депутацию не стал, передо мной и моей мамой, с которой был знаком, не извинился, а вся эта история ему явно понравилась. Ему было приятно, что о нём так заботятся.
Но мне уже до смерти надоели и эти пьянки, и Некрасов с его всё одним и тем же анекдотом о Москве в 2000 году: «Человек тихо сидит в кафе, прихлёбывает чашку за чашкой, неторопливо просматривает лежащие перед ним бумаги. Потом подзывает официанта и просит принести газеты — «Вечернюю Москву», «Труд» и «Правду». Официант приносит.
— Но вы не принесли мне «Правду».
— «Правда» больше не издаётся.
Проходит ещё минут десять, посетитель опять подзывает официанта:
— Принесите мне «Литературную газету», «Экономическую газету» и «Правду».
Официант уходит, возвращается с газетами, но посетитель опять недоволен:
— Вы не принесли мне «Правду».
— Я же вам сказал: «Правда» больше не издаётся.
— Повторяй, повторяй, мой милый.
К тому же моя жена, так и не найдя никакой работы в Киеве, уехала в отчаянии в Москву, где наши однокурсники устроили её в такую непростую контору — «Управление советских международных выставок». А там через друзей удалось устроить ей сперва временную прописку, а потом — даже однокомнатную кооперативную квартиру на выселках (для этого, правда, нам пришлось на два года развестись: с таким мужем это было невозможно). В результате и депутации, и Томиного бегства я совершенно перестал не только видеться, но даже говорить по телефону с Некрасовым.
Однажды случайно — днём — встретил его, кажется, трезвого, на Крещатике с весёлой компанией журналистов из агентства печати «Новости», среди которых был Гелий Снегирёв. Некрасов подошёл ко мне: «Почему вы обо мне забыли? Я же не такой плохой человек», — сказал мне, чуть манерничая. Я промолчал, да и компания этих преуспевающих советских журналистов была для меня откровенно чужой. С Гелием, как и с другими, я, благодаря Некрасову, был знаком, но никакого интереса он у меня не вызывал. Высокий, довольно красивый мужик, у которого просто на лице было написано, что главной его заботой, как он откровенно и написал потом в книге «Роман-донос», было приобретение модных американских джинсов. Правда, я знал, что, будучи не только приятелем Некрасова, но и главным режиссёром Укркинохроники, Гелий в 1966 году послал операторов снимать митинг в Бабьем Яру. Знал, конечно, что показаны эти съёмки нигде не были, а у Гелия были какие-то неприятности. Но, конечно, мне и в голову не приходило, что он расплатится жизнью и за свои добрые отношения с Некрасовым, и за свои собственные, всё же не ограничивавшиеся джинсами, представления о советском мире.