21 марта
Мы выезжаем по вечерам редко, очень редко. В концертах и совсем почти не бываем. Но тут меня соблазнил архим. Киприан. -- Я проявил даже известную жизнедеятельность-- заранее взял два билета (последних в доступную мне цену). И во вторник 3-го, около 8 часов вечера мы подымались с Верой в первый ярус залы Гаво, на Бетховенский концерт.
Архимандрит не запоздал, появились и наши знакомые барышни, время шло как полагается. Серьезные музыканты устроились на авансцене под уютной стоячею лампою с золотисто-коричневым абажуром. В полумраке из теплого этого пятна света, под смычками скрипачей, виолончелиста, возник Бетховен. Сверху нам видны были лысины исполнителей, их смычки, мягко, иногда змеевидно ползущие, вздымающиеся, вычерчивающие свои линии, как в нематериальном будто бы мире вычерчивает Бетховен звуковые свои рисунки. Все это очень строго, довольно формально, таинственная и священная игра, забава гения. Нравилось, видно, ему любоваться (создавая их) такими струями и переливами, он был еще молод, быть может, и не вполне тот Бетховен, какого мы с детства знаем -- во всяком случае, свою забаву человечеству навязал, и вот мы слушаем его через сто лет, замогильно владеет он нашим вниманием, сдержанным возбуждением. Оттуда заставляет чувствовать, как входишь постепенно в строгий, чистый его мир.
Около десяти, в последнем квартете, к звуку скрипок и виолончели приросло глухое рокотание. Не то гроза, не то огромный камион проехал. Бетховен продолжается. Вновь рокот. На этот раз вдруг пролетело в мозгу: отлично, они мирно разыгрывают, если же бомба пробьет крышу и ахнет -- мокренько от них останется. Да и от нас, разумеется. Балкон над головой вот сюда полезет, мы сами косвенно вниз... -- глупости какие, ведь сирены не выли, о чем же там говорить. Наверно, гроза.
Музыканты спокойно кончили. Мы в толпе мирно вышли на улицу.
Удивил розовый отблеск. И ракеты в небе, вернее, плавающие светильники, светло-малиновые. Но тут так забахало, что о грозе, камионах думать уж невозможно.
Но сирен почему-то нет. Метро Миромениль не заперто, чрез несколько минут мы уже неслись знакомым путем на Трокадеро, Porte St Cloud. В вагоне светло,тепло, ничего и не слышно кроме грохота поезда. Все-таки: едем домой, но ведь там-то, наверное, самое пекло. Почему к пеклу этому мы приближаемся? Теперь это кажется странным. А тогда странным не было. Ехали и ехали. Не оставаться же ночевать на улице.
Далее Porte St Cloud поезд не пустили. Мы вышли из вагона. Теперь над головой тяжко ухало. Приехавшие толпились, не знали, что делать. Подземными коридорами, вместе с другими дошли мы до выхода -- навстречу обеспокоенные фигуры, кое-где усаживаются уже на полу, на сидение долгое.
Выход на площадь такой знакомый. Садик, нелепый носорог, фонтаны... Сколько раз тут входил и выходил, ни о чем не думая.
Кровавым светом освещено все и гром гремит не переставая. Пустыня! Никого нет, а жутко пересечь эту площадь. Вот над домом летит черный аэроплан, совсем низко. Захочет, сбросит бомбу, не захочет -- нет. Над Булонью, в нашей стороне, зарево. Иногда ветер налетает, иногда сыплется какой-то горох. Пулеметный огонь, что ли? Нет, неуютно. Лучше опять в подземелье.
Так идет время. То сидим на скамейке перрона, то бродим, то опять пытаемся выглянуть, и опять назад.
Около двенадцати пришли немцы и полиция, заняли выходы. Теперь уж из метро не выпускают. Да не поздно ли? Вот и гром кончился. Толпа повалила из подземки.
Ночь, луна. Нет бенгальского света. Молча шагаем по av. Edouard Vaillant. В конце ее страшное красное зарево. И налево другое. Не в Исси ли Мулино? (Там сестра... {Надежда Константиновна Зайцева, в замужестве Донзель.}) "А наш дом сгорел или нет?" Так Вера меня спрашивает. "Пожар гораздо дальше". Помню еще по России, деревне: всегда ночью пожар кажется ближе, чем в действительности.
Сворачиваем влево, на свою улицу. В конце ее виден огромный наш дом. Цел... -- а улица вся в битом стекле. Отойдет облачко от луны, осколки блестят, надвинется -- тускнеют.
"На углу бомба два дома разбила, у кладбища, -- говорят в нашем подъезде знакомые.-- Трое убито". "А здесь, в доме плохо было?" Усталые лица, усталый голос: "Ходуном ходил. В погребе ветром поддувало от взрывов".
Наверх подымаемся ощупью, в темноте. Фонарика нынче не брал. Зачем он, луна! А вот и луна, да электричества нет. Воды тоже. Со странным чувством входишь в квартиру. Как тут близко был враг!
Окно в столовой смутно сереет. Подхожу -- рука свободно высунулась наружу. По полу и подоконнику осколки. А в кабинете цело. Целы пока книжки мои, рукописи. Моя жизнь еще продолжается.
Отворяю окно. Тихо, зарева теперь не видать, оно с той стороны. В угловом доме близ кладбища брали мы у цветочницы в магазине ведерко-- поливать цветы на могиле. Цветочница эта убита. На ее собственной могиле, из того же ведерка, кто-нибудь будет теперь поливать цветы.
Нас Господь пощадил. Когда мы бываем в концертах? Когда? -- "В минуту смертельной опасности".
Слабому сердцу Веры -- отсрочка. Мне -- отсрочка.
Ходил смотреть разоренные места, вглуби Булони. В сером, тихом дне молчаливая толпа меж развалин. Зрелище невеселое. "Человек яко трава, дни его яко цвет сельный, тако отцветет".
В огромном доме уцелела стена и квартиры, к ней примыкающие. А вот и кусок стены выломан. Столовая. Заводили буфет rustique {Незатейливый, простой (фр.).}, стол на солидных ножках. Стол лежит вверх ногами. Буфет по-прежнему радует сердце хозяев, откладывавших свои су, заводивших обстановочку. Живы ли только они сами? Дальше груда камней дымящихся. Их раскапывают. Кто там погребен?
С моста севрского оборачиваюсь на Париж. Предо мной av. Edouard Vaillant, вправо, влево были заводы, дома. Теперь развалины. Некрасивое место, все-таки, кто-то заводы эти строил, "заводил", в домах жили, это Париж, часть того города, где сам живу чуть ли не двадцать лет. Он не мой и я не его. Все-таки...
На мосту, у перил, женщина говорит другой:
-- В госпитале бомба упала в детскую палату. Восемь детей погибло.
Возвращаюсь все в той же толпе, прохожу мимо зеркала у магазина. Неужели у меня всегда такое лицо? Или сейчас эти страшные развалины написали на нем нечто -- страшными и горестными своими письменами?