Я сыграл оперу восемь раз и уехал в Монте-Карло, откуда еще дважды приезжал в Милан по настойчивому желанию публики, влюбившейся в оперу Мусоргского.
Чем проще играешь, тем легче это кажется со стороны, и частенько эта «кажимость» создавала курьезные недоразумения, забавные вопросы. Артисты-итальянцы неоднократно говорили мне:
– Черт вас знает, как просто и ловко держитесь Вы на сцене! А между тем у вас нет заранее подготовленных жестов и поз, каждый раз Вы ведете сцену иначе, по-новому…
Насколько умел, я объяснял им, в чем дело, но это не могло устранить курьезных недоразумений.
Внимательнее других следил за тем, как я играю, Чирино, обладатель прекрасного голоса, певший Пимена. «Борис Годунов» страшно нравился ему, он находил, что я играю эту роль хорошо.
– Но, – говорил он, – жаль, что у Шаляпина голос хуже моего! Я, например, могу взять не только верхнее соль, но и ля-бемоль. Если б я играл Бориса, пожалуй, у меня эта роль вышла бы лучше. В сущности – игра не так уж сложна, а пел бы я красивее.
Чирино не скрывал своих сомнений и от меня. Очень деликатно он всегда просил позволения смотреть, как я гримируюсь, – грим казался ему самым трудным делом. Я гримировался при нем и рассказывал ему, как это делается.
– Да, – говорил он, – это вовсе не сложно, но – в Италии не найдешь таких красок, и нет хороших париков, бород, усов! Сыграв последний спектакль, я позвал Чирино и сказал:
– Милый друг, вот тебе парик, борода и усы для Бориса, вот тебе мои краски! Я с удовольствием подарил бы тебе и голову мою, но – она необходима мне!
Он был очень тронут, очень благодарил меня. Через год я снова был в Милане и однажды, идя по Корсо Виктора Эммануила, вдруг увидал, что через улицу, останавливая лошадей, натыкаясь на экипажи, летит Чирино.
– Бон жиорно, амико Шаляпин! – вскричал он и горячо расцеловался со мною, к удивлению публики.
– Почему такая экзальтация? – спросил я, когда он несколько успокоился.
– Почему? – кричал он. – А потому, что я понял, какой ты артист! Я играл Бориса и – провалился! Сам знаю, что играл ужасно! Все, что казалось мне таким легким у тебя, представляет непобедимые трудности. Грим, парики, – ах, все это чепуха. Я рад сказать и должен сказать, что ты – артист!
– Тише! – уговаривал я его, – на нас смотрят.
Но он кричал:
– К черту всех! Я должен сознаться, что не умел ценить тебя! Я люблю искусство, и вотя тебе целую руку!
Это было слишком, но – итальянцы не знают меры своим восторгам. И, сказать правду, я был тронут этой похвалой товарища.