Часто бывал у нас старик Гулевич, рассказчик, живший в числе «призреваемых» в «Убежище для артистов». Это был человек своеобразно остроумный. Он сам создавал удивительные рассказы о том, как ведут себя римские папы после смерти, как Пий IX желал прогуляться по Млечному пути, что делается в аду, в раю, на дне морском. На страстной неделе Гулевич сказал мне:
– У нас в «убежище», конечно, тоже будут пасху встречать, но я приду к тебе.
В субботу он явился с какими-то узелками в руках. Я обрадовался, думая, что он принес пасхальных яств и питий для разговенья, обрадовался потому, что у меня в кармане ни гроша не было. Но оказалось, что Гулевич притащил десяток бумажных фонариков и огарки свечей.
– Вот, – сказал он, – сам делал целую неделю! Давай, развесим их а в 12 зажжем! И будет у нас иллюминация!
Когда я сказал ему, что фонарики – это хорошо, а разговеться нам нечем, старик очень огорчился. На несчастье, дома никого не было. Дальский и другие знакомые ушли разговляться – кто куда. Грустно было нам.
Вдруг Гулевич поглядел на икону в переднем углу, подставил стул, снял ее и понес в коридор, говоря: – Когда актерам грустно, они не хотят, чтобы ты грустил вместе с ними.
В коридоре он поставил икону на подоконник лицом к стеклу.
Вдруг является человек в ливрее и говорит:
– Вы господин Шаляпин? Г-жа такая-то просит вас пожаловать к ней на разговенье!
Эта г-жа была очень милой и знатной дамой. Меня познакомил с нею Андреев, и я часто пел в ее гостиной. Я отправился, взяв пальто у коридорного, – мое пальто заложили или пропил кто-то из соседей. В столовой знатной дамы собралось множество гостей.
Пили, ели смеялись, но я помнил о старике Гулевиче, и мне было неловко, скучно. Тогда я подошел к хозяйке и тихонько сказал ей, что хочу уйти, дома у меня сидит старик, ждет меня, так не даст ли она мне разных разностей для него.
Она отнеслась к моей просьбе очень просто, велела наложить целую корзину всякой всячины, дала мне денег, и через полчаса я был в «Пале-рояле», где Гулевич, сидя в одиночестве и меланхолически поплевывая на пальцы, разглаживал свои усы.
– Черт побери, – сказал он, распаковывая корзину, – да тут не только водка, а и шампанское!
Тотчас же принес икону, повесил ее на место и объяснил:
– Праздновать вместе, а скучать – каждый по-своему!
Мы чудесно встретили пасху, но на следующий день, проснувшись, я увидел, что Гулевич лежит на диване, корчится и стонет.
– Что с тобою?
– Черт знает! Не от доброй души дали тебе все это, съеденное нами! Заболел я…
Вдруг вижу, что бутылка, в которой я держал полосканье для горла, пуста.
– Позволь, – куда же девалось полосканье?
– Это было полосканье? – спросил Гулевич, подняв брови.
– Ну да!
– Гм… Теперь я все понимаю. Я, видишь ли, опохмелился им, полосканьем, сознался старик, поглаживая усы.
В таких вот смешных и грустных полуфарсах проходила моя «домашняя» жизнь в «Пале-рояле», а за кулисами театра я все более чувствовал себя чужим человеком. Товарищеских отношений с артистами у меня не было. Да я и вообще не наблюдал их на сцене казенного театра.
Что-то ушло из души моей, и душа опустела. Казалось, что, идя по прекрасной широкой дороге, я вдруг дошел до какого-то распутья и не знаю – куда идти. Что-то необходимо было для меня, а что? Я не знал.