|
|
Небогатая, но и не бедная жизнь нашей деревни была разрушена за один год. Всех лошадей сдали в колхоз и они стали ничьи, их гоняли на работы, кормили как попало и извели быстро. Почти не осталось коров: еще при первых слухах о коллективизации мужики их перерезали. Нет коров — нет молока, нет навоза. Нет навоза — нет даже и картошки. Машины и удобрения были пока только в идеях. Митя с Петей уехали в Москву; там у моих отца-матери была хорошая комната в 16 квадратных метров. Проводив сыновей, бабушка не медля зарезала Машку и продала Вороного: их теперь нечем было кормить. Двор опустел. Держать хозяйство при новом порядке не было смысла, запретами погоняли ограничения, налогами погоняли запреты. — Ничего. Пока руки-ноги целы, — говорила она, — проживем. И не так жили. Огородец у нас остался. А через два года повезем тебя в Москву, в школу. Теперь в горнице стояли большие, во всю комнату, пяльцы, бабушка стегала на них ватные одеяла. Шила деревенские польты на руках и простые платья на машинке «Зингер», купленной до революции. А в дополнение лечила — нелегально, конечно. Многие бабы заболевали какой-то порчей, разъедавшей кости и мышцы на руках. Врачи не знали, что с этим делать, но бабушка нашла тайное средство: на маленьких аптечных весах отвешивала крохотную долго сулемы и присыпала больное место. Разумеется, она и заговаривала зубы и вскрывала нарывы. И гадала на тенях бабам, кукующим теперь в одиночестве. — Погадай, Пелагея, на мужика моего, как ему там? Встренимся, ай нет? Бабушка сжигала газету на большом белом блюде, подносила блюдо к стене, светила керосиновой лампой, поворачивала туда и сюда и разглядывала тени от жженой бумаги. Тени говорили многое. — Что видно-то? Глянь, Иван мой едет? Бабушка всматривалась. — Ага, едет. А-а… Нет… Везут его. Женщина бледнела. — Верно, у него будто и руки повязаны. Бабушка тоже расстраивалась, переходила на карты. — Дальняя дорога… Свидание… И так раскинешь, и так — все свидание. Предстоит тебе, голубка, скорая встреча. Жди. Женщина светлела. Но самая важная ее работа, которой мы больше всего и кормились, была принимать роды. От денег она отказывалась — могли приписать частный промысел. Если было молоко, брала молоко, целый год по поллитра в день за хорошие роды, а плохих у нее не получалось. |