В Карповке мы жили уединенно; к моему счастию, близких соседей у нас не было, поэтому никто к нам не ездил. Одна тетушка Лизавета Петровна приезжала раза два на несколько дней. Я любила ее и была ей рада. Впоследствии от нее много слышала о нашей жизни в Карповке, и при ее рассказах иное вспоминала.
Живо представляются мне две бедные девушки -- Лушенька и Аксюта, они жили рядом с Карповкой, где у них находилось несколько десятин земли и небольшой домик. Почти каждый день они приходили к нам с работой, шили и перешивали разные тряпки и наряды, распевая томным голосом:
Звук унылый фортепьяно,
Выражай тоску мою,
или
Ты велишь мне равнодушным
Быть, прекрасная, к тебе.
Романсы их наводили на меня такую тоску, что я возненавидела этих барышень и беспощадно отгоняла от моего стола, как только они к нему подходили.
Кроме этих барышень, которых я терпеть не могла, после того как от меня взяли мою старую няню, я надолго разлюбила всех, исключая своей кошки и Катерины Петровны.
Какие кроткие картины пробуждаются в душе моей при воспоминании о моей няне: небольшая ростом, с тихим, необыкновенно добродушным выражением лица, с ласковым голосом, она в своей темной ситцевой юбке с кофтой и беленьком миткалевом чепчике была необыкновенно симпатична. Мне ее напоминали в картинных галереях портреты матери Жерар Дова.
Привязанность моя к ней доходила до болезненности. В младенчестве моем я почти ни на шаг не отпускала ее от себя, не сходила у нее с рук; обнявши ее и прижавшись к ее груди, укрывалась от всякого рода детских невзгод. Когда она выходила из детской, я в исступленье бросалась за нею или, уцепившись за подол ее юбки, тащилась по полу.
Мать моя, добродушная, но пылкая и порывистая, не могла выносить равнодушно такого зрелища. Если я попадалась ей на глаза в подобную минуту, она хватала меня как ни попало -- за руку, за ногу, вытаскивала в другую комнату, летом на террасу и секла прутом. Няня бросалась за мною, со слезами умоляла мать меня помиловать, обещалась за меня, что "вперед не буду", и если ничто не удавалось, прикрывала меня своими старыми руками и принимала на них предназначенные мне удары розги. Высеченную -- уносила в детскую, утешала, приголубливала и развлекала игрушками или сказкой. Сказок она знала множество, и своим простым умом и сердцем верила в истинность этих рассказов. Слушая ее, я отдыхала и от боли и от горя и вместе с нею отдавалась дивному повествованию или, убаюканная им, засыпала на ее коленях.
Вечером, укладывая меня в постель, она тихо творила молитву перед образком, висевшим в головах моей кроватки, крестила меня, брала стул и садилась подле; клала на меня руку, чтобы я, засыпая, не встрепенулась, испугавшись чего-нибудь, и начинала или рассказ или пела, как у кота колыбель хороша, а у меня и получше того, или как ходит кот по лавочке, водит кошку за лапочки, и я, не спуская с нее глаз, тихо засыпала. Утром, проснувшись, встречала тот же исполненный мира и любви взор, под которым заснула.