Я часто проезжал через Москву и всегда наведывался к Урусову. Каждый раз заставал его под властью какого-нибудь нового увлечения. Одно время он бредил фотографией... "Знаешь? Я замучил жену, сына и лакея, заставляя их позировать..." Затем вздумал заниматься своим садом по примеру двух героев Флобера, Бувара и Пекюше. Между прочим, он вырастил у себя очень удачный сорт черных роз, слава которых дошла и до цветочных магазинов. Однажды к нему обратились с просьбою продать эти розы для каких-то экстренных букетов. Он отказал и с комическою гордостью добавил: "Я продаю только цветы моего красноречия..."
Но помимо всего, у него каждый раз было на очереди благоговение перед каким-нибудь писателем или женщиной. Он открывал новых авторов, перечитывал старых. Впадал в длинные периоды платонической страсти к Ермоловой, к Дузэ. Писал к ним поэтические послания, носился с ними.
И рядом с этим утешался реальными прелестями какой-нибудь Розы или Ядвиги, находя в них несравненную пластику и удивительный темперамент. И мне невольно вспоминался тургеневский Шубин в "Накануне", когда, плача от неразделенной любви к Елене, он, еще не утерев слез, погнался за молоденькой горничной Аннушкой... Оправдание тут же подсказано Тургеневым: человек "нелюбимый" и в то же время "артист". Кстати, Урусов всегда называл свои фривольные приключения "суррогатом любви". Хотя Урусов был на пять лет старше меня, но мне никогда не думалось, что я его переживу. Он мне казался чрезвычайно крепким, с его могучею фигурою, упитанным телом и всегда веселыми глазами. Но вот как-то весною, на переправе, он простудился и схватил недуг, приведший его через два года к смерти. У него сделались нарывы в ушах. Затем появились глухота, головокружение с потерей равновесия и т.д. В течение этой болезни, сопровождавшейся постепенным угасанием жизни, особенно ярко сказалась вся пленительность его натуры, вся мудрая и поэтическая прелесть его мировоззрения. Незадолго до недуга, говоря как-то о своих сверстниках, он сказал: "Да. Мы все готовимся в мертвецы. Ну что же! это сословие имеет свои очень почтенные права..." И говорил он это не только совершенно спокойно, но даже с искреннею, веселою важностью.
Оправившись от первых нарывов, Урусов, несмотря на ослабевший слух и невралгию в ушах, тотчас же возвратился к нормальной жизни и даже отправился на сложную защиту в Самару. Вскоре затем он приехал по делу в Петербург и вызвал меня запискою пообедать с ним у Донона. Когда я вошел в занятую им маленькую комнату, причем случайно стукнул дверью довольно громко, он не поднял головы, занятый чтением какой-то книги за круглым столиком с двумя приборами. Он не слышал моего прихода и только когда я подошел к нему вплотную, встретил меня радостными восклицаниями. Голос его был по-прежнему свеж и звучен. Лицо не изменилось. Но говорить с ним было трудно: многих слов он не различал. "Погоди, погоди, -- сказал он, -- мы это сейчас устроим", -- и воткнул в ухо маленький гуттаперчевый резонатор. Действительно, после этого к нему достигали все слова, но каждую фразу нужно было выкрикивать.
-- Как же ты защищаешь? Ведь тебе трудно.
-- Нисколько. Даже есть некоторое преимущество. Прежде каждый вздор меня волновал, я должен был протестовать, горячиться. А теперь я говорю только то, что мне нужно. А важные сведения сообщает мне записками мой товарищ по защите. Я теперь более объективен. Избавлен от всякого баласта.
Не помню, по поводу чего он сказал: "Но я, как старый атеист..." Против этих слов мне хотелось возразить. Из многочисленных заявлений Урусова в разных литературных кружках я знал, что он питает особенное нерасположение к Предопределению, Промыслу, Провидению, Воле Божией и прочим догматам, стесняющим свободу человека вмешательством Бога. Помню даже, как однажды он воскликнул: "Мы устранили этот авторитет -- и чувствуем себя превосходно!"
Я ему заметил:
-- Ты самодовольно называешь себя атеистом. Прав ли ты? Ведь вот недавно я где-то читал: "Наш разум так устроен, что он отрицает все, чего не понимает". Видишь ли, разум отрицает только потому, что не понимает. А если бы понимал? Истина может быть вне нашего понимания.
Урусов задумался, помолчал. Он издал несколько неопределенных звуков. Ничего похожего на его прежние протесты я не услышал. И наконец он равнодушно сказал: "Да, все возможно..."
В конце обеда к нам вошла жена Урусова, обедавшая где-то у своих знакомых. Из ее слов я узнал, что положение моего друга очень серьезное. И что меня поразило -- она говорила, нисколько не стесняясь присутствием мужа, а он в это время спокойно доедал бисквитное пирожное. Было ясно, что обыкновенного разговора он совсем не слышит.