К утру погода совсем прояснела. Светило солнце. Морозный воздух был чуть подернут голубоватым и прозрачным горным туманом. Выйдя на улицу, я увидел вздымавшиеся вокруг Владикавказа золотистые громады, состоявшие из облаков, гранита и снега. Очертания этих громад были смутны. Но они явственно глядели на меня изо всех переулков, местами обнажая черные гребни и уступы с белыми пятнами крепкого снега сквозь досадную кисею тумана, которую так и хотелось разорвать, чтобы их целиком увидеть. Минутами вся эта декорация исчезала и, несмотря на солнечную погоду, случались промежутки, когда в глубине переулков ничего не было видно, кроме белого молочного горизонта.
Сведения о проезде в горы были почти те же, как и вчера. В депеше было сказано, что принимаются меры к расчистке пути за Казбеком. Я заказал экипаж к трем часам и прикупил несколько теплых вещей: башлык, шерстяные чулки и "чевяки", т.е. мягкие сапоги из черного войлока, с серебряным позументом от ступни до колен и сафьяновыми туфлями внизу.
В назначенное время мне подали открытую коляску с отборным четвериком. На козлах сидел плечистый и могучий проводник в папахе, в тулупе с серебряными патронами и с кинжалом за поясом. Нос горбом, великолепная черная борода с проседью -- совсем "казак императрицы".
И мы покатили по мостовым Владикавказа в сторону гор.
Была уже половина четвертого. Воздух имел вечерний оттенок. Меня везли как начальника. Я прогремел по мосту через какую-то мутную, довольно быструю речку. Спросил проводника -- он сказал, что это Терек.
Дорога свернула в город. Мы ехали по жидкой грязи, вдоль шоссе. Впереди поднимались черные стены гор, упиравшиеся в быстро бегущие, потемневшие облака. Нам встретились конные офицеры и солдаты, возвращавшиеся откуда-то с учения. Мерно хлопали копыта их лошадей. И вся эта военная группа показалась мне маленьким караваном под гигантскими скалами. "Вот как, -- думалось мне, -- служили здесь Лермонтов, Одоевский, Толстой..."
Проводник трубил в рожок какой-то бравый, но глупый ритурнель, каждый раз, когда видел впереди какое-либо препятствие нашему быстрому проезду. И так мы незаметно врезались в широкое ущелье: коляска ехала по узкому шоссе у одной стены, -- за насыпью шоссе расстилалась булыжная равнина с узенькой лентой туманного Терека посредине, -- а по ту сторону равнины вздымалась другая непрерывная каменная стена, из-за которой и неба не было видно...
Я радовался, что все, по-видимому, обстояло благополучно. Никакой непогоды не было. Являлась уверенность, что так же будет и дальше. Как приятно в таких условиях обозревать Кавказский хребет. Внизу обширная и однообразная россыпь круглых камней разной величины, сухая и мертвая равнина, словно "поле костей" из "Руслана". В ней Терек настолько ничтожен, что напоминает ручей дождевой воды, выбегающей из трубы с крыши высокого дома. Только белые гривки сердитой пены да упорный шум этой речки в грандиозной панораме гор обличают ее славу. Так вот она -- Военно-Грузинская дорога! Как все дико и любопытно. Какие чудовищные стены поднимаются там, по ту сторону равнины! Морщины, трещины, смелые побеги камня в высоту, в такую высоту, что голова кружится -- и вдруг где-то, куда и добраться невозможно по отвесной стене, виднеется арка пещеры с каким-то деревцем у входа. Я спрашиваю проводника: "Что там? Может ли кто-нибудь заглянуть туда?" Он отвечает (и, может быть, врет): "Там есть жители"...
Ничто кругом не движется, а между тем как будто ощущается ветер. Сначала кажется, что это просто движение встречного воздуха. Но мы не настолько быстро едем, чтобы воздух свистел в ушах. Делается несколько неприятно, да и прямо холодно от этого невидимого ветра. Но вот к свисту прибавляется шум, и воздух приобретает такую быстроту, что надо опускать нос, чтобы не задохнуться, а тальма моей шинели то и дело хлопает меня по лицу или вдруг вся поднимается и торчит несколько мгновений, не опускаясь, -- так, что и разговаривать с проводником нельзя. Приходится поднять верх коляски. Но ветер возрастает. Проводник накладывает на шапку башлык. Он говорит, что недалеко первая станция Балты, что ветер в ущелье не означает непогоды и что мы отлично поедем дальше.
Было уже довольно темно, когда коляска остановилась у белого станционного домика в маленьком селении Балты. Вылезши из коляски, я убедился, что ветер бушевал во всю. Он был настолько силен, что не будь я в горах, я бы счел его за самую страшную бурю. Полагаясь, однако же, на проводника, я велел поскорее перекладывать лошадей, поднялся по крылечку в сени станции и вошел в буфетную комнату. Она была небольшая, с диваном, креслами, ковриком, с закусками на стойке и с трехгранным выступом в виде павильона, обращенного к шоссе. Жиденькие рамы окон тряслись от ветра. Он так неистовствовал, что минутами казалось, будто павильон подвергается пушечным выстрелам... Прохаживаясь по комнате, я испытывал легкий озноб и тяжесть в голове. Что-то неладное и тревожное чуялось в этой оглушительной буре. Станционная прислуга, хотя и не смущалась, привыкнув к шуму ветра в ущелье, но держалась молчаливо и как-то уныло. В комнату вошли два простоватых пассажира, для которых уже была готова открытая перекладная. Один из них присел с сумрачным видом и сказал, что далее следующей станции они не поедут.
"Знаю я эти горы! Поднимается метель; пропадать надо с этим ветром! Нет! Уж мы заночуем в Ларсе, и вам не советуем дальше ехать".
И действительно. Двухчасовой переезд до станции Ларсы, в потемках, под возрастающим ветром, с усиливающеюся головною болью, -- был для меня сплошным мучением.
Несмотря на подбадривание моего проводника, я окончательно не мог ехать дальше. Я застал моих скептических попутчиков уже устроившимися на ночлег в лучшей пассажирской комнате. В ней были ковры, она была наряднее и теплее двух остальных. Я изнемогал от мигрени и никак не мог согреться. Вид у меня был такой жалкий, что эти добрые люди, не справляясь даже о моих формальных преимуществах перед ними по рекомендательному письму ханши, сразу решили перейти в другую комнату после общего чая, который мы заказали татарину. Сжимая виски пальцами и глотая горячий чай, я слабым голосом рассказал моим собеседникам, зачем и куда я еду. Они меня знали понаслышке и отнеслись ко мне сочувственно. Между тем ветер продолжал свою бомбардировку. Из окружавшей нас ночи он налетал на станцию какими-то ужасающими длительными пароксизмами. К концу каждого пароксизма казалось, что вот-вот рухнут стены... Но затем раздавался оглушительный залп -- и наступала коротенькая пауза, во время которой уже подготовлялся следующий, едва шумевший издалека налет бури...
Наконец мои собеседники ушли. Но едва я запер за ними дверь, как в сенях послышался голос нового приезжего, и ко мне постучали. Молодой судебный чиновник, в форменном пальто и башлыке, извиняясь, вошел ко мне и сообщил, что он сегодня сделал перевал через горы на салазках. Он считает своею обязанностью предварить меня, что если я тороплюсь к сроку, то нужно пользоваться минутой и сейчас же ехать, потому что метели могут возобновиться.
-- Как я рад, -- добавил он, -- что теперь уезжаю навсегда из этого проклятого Закавказья! Еду на должность в Россию.
Я поблагодарил этого славного малого за совет, но сказал, что, к сожалению, не могу пуститься в дорогу по нездоровью и рассчитываю выехать отсюда рано утром.
Он пожелал мне удачи, ласково простился и через несколько минут отъехал в сторону Владикавказа.
Терзаемый мигренью, я лег не раздеваясь, потушил лампу и под грохот бури от времени до времени менял положение, сообразно приступам боли. Я уже терял понятие о том, где я и что со мною делается. Дьявольский шум ветра вокруг заснувшей станции и такая же дьявольская боль в мозгу превратили меня в полуживое, нелепое и страдающее существо. Я не спал и не думал, а только слушал и болел... Но вот, с неуловимою постепенностью, промежутки между залпами ветра становились как будто более продолжительными. Случилось, что в течение целой четверти часа не было никакого шума. Что-то похожее на дремоту заволакивало меня и, вероятно, я впадал в непродолжительный сон. Минутами, приходя в себя, я удивлялся, что ветер пропал.