Когда я только прибыл в дивизию, начальник Политотдела Паршин, информируя меня о политико-моральном состоянии частей, дал характеристику и начальникам штабов полков. Особенно неблагоприятно отозвался он о начальнике штаба 151 сп Якове Гольдштейне: «Еврей, был в плену у немцев и остался жив. Даже лечился в немецком госпитале. Партбилет, говорит, уничтожил, но доказательств нет. В партии не восстановлен. Политическим доверием не пользуется, но кто-то поддерживает, потому что, несмотря на наши политдоносения, остается начальником штаба полка. Советую тебе как следует присмотреться к нему. Подозрительная личность».
Естественно, что я настроился предвзято и был сухо официален при нашей первой встрече. Но странное дело, внутренней подозрительности у меня не возникло. Наоборот, от всего его внешнего вида, от его застенчивой улыбки на меня повеяло теплом. Весь он был мне симпатичен. Его красивое лицо, с открытым прямым взглядом, его невысокий рост, стройная подтянутая фигура, одесский говорок, краткие толковые ответы на мои вопросы и даже его инвалидность — левая рука вывернута полусогнутой ладонью назад — привлекали меня.
— Что у Вас с рукой? — спросил я.
— Да это танк немецкий прошелся по ней, — смущенно ответил он.
— А что же в госпитале не смогли ее хотя бы поставить в правильное положение?
— Да, видите ли, я долго не мог попасть в госпиталь, и все срослось без вмешательства хирурга. Потом врачи предлагали оперироваться, но обстановка была такая, что я отказался.
Я ушел с этой первой встречи, неся в груди своей противоречивые чувства. С одной стороны, действительно, еврей и немцы не тронули, и даже лечили в своем госпитале. Но, с другой стороны, весь опыт моего общения с людьми указывал на то, что если человека я с первого взгляда интуитивно воспринимаю с симпатией, то это хороший человек. Гольдштейн вел себя просто, без заискивания и подчеркнутой официальности. Он оставил тепло в моей душе. И с этим я не мог не считаться.
Не желая разгадывать шарады, я в тот же день зашел к начальнику отдела контрразведки СМЕРШ.
— Я хотел поговорить с Вами о Гольдштейне. Если нельзя, я уйду. А если Вы можете что-то сказать мне, то прошу.
— А что вы хотели бы узнать?
— Я хотел бы, чтобы Вы сообщили мне все, какие вы имеете или какие можете сообщить, компрометирующие данные на него.
— У нас таких данных нет.
— Ну, а как же плен. Еврей был в плену и жив.
— А Вы знаете, как он попал в плен и как оттуда вышел?
— Нет, не знаю.
— Он фактически в плену не был. Послe разгрома штаба полка на реке Десне немцы подобрали всех наших тяжело раненых и убитых и свезли в Мозырь, а там сбросили в заброшенном сарае. Через два дня Мозырь заняли партизаны. Они осмотрели этот сарай, и всех, кто еще был жив, свезли в партизанский госпиталь. Потом, когда они поднялись на ноги, передали нашим войскам. Среди этих спасенных партизанами был и Гольдштейн. Немцев он даже и не видел, хотя формально был в плену.
— Мне совсем иначе преподнесли.
— Кто? Паршин, наверно. Это простой подхалимаж. Паршин хочет угодить своему начальству, которое очень не любит евреев. Не обращайте внимания. Оснований для недоверия к Гольдштейну нет. Так что судите его только по работе.
Чтобы еще лучше разобраться в этой истории, я при очередной встрече попросил самого Гольдштейна рассказать o его пленении. И вот, что я услышал.
151 полк форсировал Десну. Перебрался на ту сторону и командир полка со штабом. Вскоре начались немецкие танковые контратаки. Танки прорвались в район КП полка. Весь личный состав КП участвовал в отражении танков, и они были отбиты. Но был убит командир полка и тяжело ранен комиссар. Их отправили на исходный берег. В командование полком вступил Гольдштейн, пост комиссара занял секретарь партбюро. Гольдштейн доложил обстановку командиру дивизии, закончив доклад так: «Я отрезан от батальонов. Связи с ними не имею. Личного состава на КП, вместе со мной и комиссаром, 18 человек. Осталось всего 8 противотанковых гранат. Даже пустяковую танковую атаку отбить не сможем. Прошу разрешения эвакуироваться на исходный берег». Но командир дивизии отход категорически запретил.
— Умрите все, но к реке противника не подпускайте! — приказал он.
Получив такой приказ, Гольдштейн и новый комиссар начали готовиться к последнему бою. Комиссар собрал партийные билеты и предал их огню. Гольдштейн подозвал агитатора полка и, вручив ему приказ батальонам, приказал спуститься к воде и под прикрытием обрывистого берега пробежать полтора километра до 1-го батальона и передать ему приказ. Агитатор страшно струсил и, заикаясь, попросил дать ему кого-то в сопровождающие. Комиссар хотел прикрикнуть на агитатора, но Гольдштейн посочувствовал ему и разрешил взять своего ординарца. Вскоре после их ухода началась танковая атака. Гольдштейн был тяжело ранен. Через его левую руку прошла гусеница немецкого танка, и начался тот своеобразный плен. Гольдштейн говорил, что он помнит о своем пребывании в Мозырском сарае только то, что ему страшно хотелось пить. И когда он приходил в себя, то он готов был пить даже мочу, но она почему-то не шла. Это его мучило и раздражало. Он думал: «когда не нужно, так она идет часто, а теперь совсем нет».
Вернувшись в дивизию, он подал заявление о восстановлении в партии. И хотя исполнявший обязанности комиссара, давно уже восстановленный в партии, подтвердил, что вместе со своим и другими партбилетами управления полка сжег и партбилет Гольдштейна (он, как комиссар, имел на это право), Гольдштейн не был восстановлен. В мотивировке отказа значилось и такое: «Гольдштейн имел полную возможность уйти от плена, о чем свидетельствует пример тов. Н. (агитатора полка), но не сделал этого и трусливо уничтожил партбилет. Отвечая, Гольдштейн сказал: «Я выполнял приказ. Уйти я действительно мог. Мы сидели над обрывом, и под нами стояли лодки, готовые к спуску на воду. Стоило спрыгнуть вниз, сесть в лодку и в добром здравии вернуться на свой берег. Но я имел приказ умереть, но не отходить. Я выполнил приказ. Был бы я трусом, если бы не сделал этого. А тов. Н., которого вы мне ставите в пример, моего приказа не выполнил. К сожалению я не знаю, как у него там все произошло, но думаю, что не выполнил его по трусости». За это замечание Гольдштейну в формулировку отказа записано еще и такое: «Клевещет на коммуниста Н. обвиняя его в трусости». Но правда, бывает, проявляется совершенно неожиданно.
Принимаю как-то очередное пополнение из госпиталей. Иду от одного к другому, опрашиваю. Подхожу к очень живому парнишке лет 22-х.
— Фамилия?
— Гришанов. — Что-то знакомое звучит в этом слове. Я уже где-то слышал эту фамилию. Пытаюсь вспомнить. И задаю новые вопросы.
— Давно воюете?
— С первого дня.
— В каких частях служили?
— В пехоте. Служил и в этой дивизии.
— В каком полку?
— В 151. Был ординарцем у начальника штаба.— Так вот откуда мне известна эта фамилия. Гольдштейн называл.
— А почему Вы ушли из ординарцев?
— Да так получилось. Начальник штаба убит. А потом и меня тяжело ранили.
— А как фамилия начальника штаба?
— Гольдштейн.
— Выйдите из строя. Я закончу осмотр и поговорим. Закончив осмотр, я позвал его с собой. Зашли в отведенную мне комнату.
— Ну, так расскажите, как же это Вы, оставив своего начальника умирать, пошли спасать свою шкуру.
— Я тут, товарищ полковник, ни при чем. Мне Гольдштейн приказал сопровождать агитатора полка с приказом в первый батальон. Когда мы спустились вниз, он мне приказывает спускать лодку на воду. Я выполнил и говорю: «Разрешите идти обратно?» А он направляет на меня автомат и говорит: «Садись на весла! Я приказываю! За невыполнение пристрелю». Пришлось грести. На том берегу я снова прошу: «Разрешите мне вернуться к начальнику», а он — идите вперед! — И снова за автомат. Пришлось идти. Но вот зашли в лесок, я нырнул в кусты и обратно. Он не стрелял. Видно, шуму побоялся. Я добежал до переправы, сел в лодку и на ту сторону. Когда причалил, немецкие танки уже утюжили КП. Сам видел, что мой начальник лежал убитый и по нем танк прошел. Хотел дождаться, пока немцы уйдут, чтобы забрать начальника и похоронить по-человечески. Но к немцам пришли повозки, и они, побросав в них трупы, куда-то повезли. После этого я пробрался в 1-ый батальон и там был тяжело ранен.
Я сказал ему, что Гольдштейн жив и по-прежнему начальник штаба в 151 полку. Гришанов сразу же запросился к нему. Я сказал:
— Это мы посмотрим, захочет ли он тебя взять.
— Захочет, захочет! — закричал он, — вот позвоните!
Я позвонил.
— Яша, — спросил я, — ты знаешь такого Гришанова?
— Ну как же, это мой ординарец.
— А как ты к нему относился?
— Да я просто любил этого мальчика.
— А почему же не разыскал?
— А разве я не говорил. Некого искать. Его убили в тот же день в 1 батальоне.
— Он жив. Сидит вот напротив меня. Прибыл с пополнением.
— Отдайте мне его, — жалобно произнес он. — Буду вечным должником.
— Ладно, бери, но ему я поставлю условие. — Я повернулся к Гришанову и, держа микрофон у рта, сказал: "Вы собственноручно напишете то, что сейчас рассказали, и передадите мне завтра утром».
Получив запись Гришановского рассказа, я подал заявление в армейскую парткомиссию с требованием исключить из партии как шкурника и труса бывшего агитатора полка, а ныне инструктора политотдела коммуниста Н. Но его дело так и не разбиралось. Вместо этого его куда-то перевели из дивизии. В том же заявлении я просил восстановить в партии Гольдштейна. Эта просьба возможно была бы удовлетворена, но требовалось личное заявление Гольдштейна, а он писать отказался.
Сработались мы с Гольдштейном великолепно. Он понимал меня буквально с полуслова и был незаменим как штабной работник. Но он был вместе с тем просто мужественным человеком. Эпизод, характеризующий его с этой стороны, я и расскажу.