|
|
Как я ни боролся против искушения нового свидания с Ниной, я после нескольких недель бездельного пребывания во Фрейбурге все же поехал в Вильну. С тоскующими друг по другу душами, но с прикованными к Неману глазами, просиживали мы с Ниною ночи напролет в ее увешанной портретами покойников (матери, братьев и Ани) комнате, а днями устало и молча бродили по пыльным улицам и окраинам Вильны. Да и о чем было говорить. Нам все было давно ясно и все же в нас все оставалось темно. Прощаясь друг с другом на вокзале (я ехал к своим на Рижское взморье, а потом в Италию), мы одинаково чувствовали, что навсегда прощаемся с нашею горькою любовью, которой ничего не оставалось, кроме добровольного пострига. На взморье погода стояла прекрасная. Неделями тишайшее море, на берегу которого мирно сушились дырявые сети, блаженно молчало под ласковым солнцем. В заливных лугах по берегу Аа еще пахло сеном, а на ветряных взгорьях уже начинали вращаться скрипучие крылья мельниц. Время клонилось к осени, но в моем сердце начала расцветать весна. Случайная встреча с совсем еще юной, голубоглазой, златокудрой, только что начинавшей певицей, богобоязненно взращенной в деревенской тиши и вдруг вышедшей на вольный простор артистической жизни, ожгла меня, как огнем. Открытый летний сад в Мариенгофе; блаженная теснота за нашим столиком; красные лампионы в темных ветвях; симфонический оркестр Шнееганса исполняет Чайковского (Щелкунчика); через неделю – копна душистого сена; качающаяся на ночной волне лодка; концертная поездка в Виндаву, где артистку под нескончаемые аплодисменты забрасывают цветами, – а через месяц уже и разлука: темная ночь под поднятым верхом несущейся по пляжу коляски, бледнозеле-ный, ядовитый рассвет над тяжелым свинцовым морем, чашка отрезвляющего черного кофе на Рижском вокзале (о, как печальны глаза и холодны пальцы бедной Зои) и снова тоска и острые угрызения совести – вот все, что осталось в памяти от первого порыва сердца обратно в жизнь… Снова, как два с лишком года тому назад, медленно проплывают за вагонными окнами покрытые снегом массивы швейцарских гор. Величие их меня уже не трогает, я весь погружен в себя. Оборванный приморский роман трепещет в душе предчувствием новых, более полных и глубоких переживаний. Вслушиваясь в горячий спор мечты и совести, я уже чувствую, что совести не осилить мечты, что она еще долго будет мучить меня, но руководить моею жизнью скоро перестанет; это свое отступничество я ощущаю не только грехом, но уже и правдой жизни. |