В июле 1914 года с моей женой, только что вернувшейся из Египта, мы были приглашены графиней Клейнмихель на ее прелестную дачу. Австро-сербский конфликт как раз в это время достиг своего апогея, и потому вполне понятно, что говорили о политическом положении, тем более что вообще существовало мнение, будто графиня, когда дело касалось Германии, не ограничивалась "одними салонными разговорами, а активно принимала участие в дипломатических делах.
В числе гостей графини находился дипломат, который, насколько помню, не был представителем одной из великих держав.
По его мнению, австро-сербский конфликт разрешится сам собой, для войны нет никакого серьезного повода. Великие державы имеют достаточно средств, чтобы потушить эту искру. Все мы тогда думали, что это действительно так и будет. Графиня же считала нужным высказать по этому поводу свое мнение, что не следует играть с огнем и нельзя натягивать струны дипломатического инструмента до такой степени, чтобы они лопнули.
Вскоре после обеда первый приехавший гость сообщил, что, по полученным из Вены известиям, Дунайская монархия ищет несомненно насильственного разрыва с Сербией. На этот раз графиня была права.
Разгар лагерного сезона начинался, когда государь первый раз приезжал в Красное Село, что сопровождалось объездом лагерного расположения, зорей с церемонией и спектаклем в Красносельском театре.
В этот день приезжала масса нарядной публики из Петербурга и дачных мест, лица дипломатического корпуса, военные агенты. Все это стекалось с разных сторон и различными способами передвижения; по железной дороге и по прекрасным, совершенно прямолинейным шоссе - из Петергофа, Ораниенбаума, Стрельны, Сергиевской Пустыни, Лигова, Царского Села, Гатчины неслись автомобили, тройки и более скромные запряжки.
В автомобиле прибывал из Петергофа государь. У Летнего дворца, в Коломенской слободе, встречал его почетный караул от какой-нибудь шефской части петербургского гарнизона или прибывшей из другого округа. Отпустив караул, его величество садился на коня и с блестящей свитой объезжал выстроенные, без оружия, шпалерами войска, сперва по Красному Селу, преимущественно конницу, а затем вдоль авангардного и Большого лагеря, - пехоту и артиллерию.
По окончании объезда, на правом фланге большого лагеря, в районе расположения 1-й гвардейской пехотной дивизии, где находилась царская ставка, состоящая из парусиновых шатров, и собраны были хоры музыки всех полков, происходила парадная зоря с церемонией. Там, в царской ставке, собиралась блестящая публика. В оживленной беседе обменивались новостями, слухами, более или менее пикантными сплетнями частного и политического свойства. То был именно "весь Петербург", живший под влиянием чудовищного возбуждения нервов 1914 года и отлично себя при этом чувствовавший. Материала для разговора было достаточно. Очевидно, вызывающее поведение австрийцев, морское путешествие Пуанкаре в Петербург, поездка немецкого императора в Норвегию и волнения печати по поводу возможности возникновения войны - все это давало повод к различнейшим догадкам.
Оптимистов было мало. Но едва ли кто-нибудь из присутствующих предчувствовал, что это последняя "зоря с церемонией" в жизни русской армии и ее державного верховного вождя. Все присматривались к государю, пытаясь уловить его настроение, но его величество был спокоен и любезно разговаривал со всеми его окружающими. Ко мне подошел граф Апраксин и обратил мое внимание на принца Гогенлоэ, австрийского военного агента, расстроенный и удрученный вид которого действительно бросался в глаза.
Относясь совершенно безучастно к тому, что происходило, он стоял одиноко в стороне; согнутая правая рука его прикасалась к дереву, и к ней он прислонился головой. Ни к кому не подходя и ни с кем не разговаривая, он имел вид человека или больного, или озабоченного до потери самообладания.
Хоры в это время оканчивали музыкальные номера по программе, не обращая внимания на душевное состояние слушателей; дежурный по караулам явился к государю и испросил его разрешения подать повестку.
Вышли горнист и барабанщик, пробили повестку, хоры сыграли последнюю пьесу, и взвились, одна за другой, три ракеты - сигнал начала зори. Раздались залпы в парках расположения артиллерийских частей, и совместно со всеми барабанщиками и горнистами хоры музыки проиграли традиционную парадную зорю и "Коль славен".
После ее окончания скомандовали: "На молитву - шапки долой!", и штаб-горнист, выйдя на середину, став лицом к государю, внятно, отчетливо прочитал "Отче наш".
Во время этой молитвы, в тиши, окружавшей меня, я взглянул на государя: я был убежден, что "Бранный воевода" ему и в голову не приходил и что он никак не думал, что эта "зоря с церемонией" со своим кажущимся беззаботным великолепием заключит собою эпоху...