Autoren

1054
 

Aufzeichnungen

147941
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » kekeg » Путеводитель по судьбе. От Малого Гнездниковского до Большого Гнездниковского переу...

Путеводитель по судьбе. От Малого Гнездниковского до Большого Гнездниковского переу...

26.08.1941 – 12.02.2008
Москва, Московская, Россия

«Набери в любом поисковике “Саша Бородин”, – цитата из его письма, – и читай мои тексты. Их набежало много». Но и без поисковика порой мне их присылает. Особенно мне нравятся те, которые он сам определил как «простодушные заметки». Удивительно точное осознание собственной натуры, своих пристрастий, – случай, когда в форме с поразительной полнотой проступает характер художника.

Много читающий и много знающий, Саша охотно делится своими наблюдениями с читателем, к которому благоволит, как благоволил некогда в «Литгазете» ко многим. И здесь, в заметках, ощущаешь благодушную ауру их творца, цель которого успокоить человека, развеселить его, не отвлечь от тревожащей повседневности, а помочь унять тревогу, напомнить, говоря высоким языком, что жизнь – это не только постоянное преодоление трудностей, но ещё и великое счастье.

«Жизнь многоцветна, – написал он мне. – В ней всякое – и плохое, и хорошее. Если смотреть только на плохое, то станешь несчастным. Если только на хорошее – придурковатым. Я лично предпочитаю второй вариант».

«Придурковатым» – у него это синоним простодушного. Таким он предстаёт и в своих прелестных рассказах (историях), которые печатает в русскоязычных западных журналах.

Словом, у него есть все основания быть удовлетворённым своей жизнью. Правильно сделал, что уехал из России в 1991 году. Но почему он из неё уехал? Осуществил давнюю свою мечту. «Я всегда, – подтвердил он мне, –   хотел уехать, чуть ни с детства».

Оказалось, что этот человек со славянской внешностью прежде носил фамилию отца Никельберг и немало от этого натерпелся. «Имея опыт жизни в России под еврейской фамилией, – написал он в одной из своих «простодушных заметок», – и опыт жизни в Израиле под русской фамилией, я на собственной шкуре испытал как проявления антисемитизма, так и проявления еврейского национализма».

Любой национализм, конечно, агрессивен – русский ли, еврейский… Обращу внимание на эпиграф, который Саша взял к этой заметке: «Если я еврей – чего я буду стесняться. Правда, я не еврей». Это великолепное «мо» принадлежит Виктору Черномырдину.

И в самом деле. Не стесняется ведь бурят объявить себя бурятом, а башкир – башкиром! А чего стесняться еврею? Этот наивный вопрос мог в России задать только не еврей. Такой, как Виктор Степанович Черномырдин.

То есть, человек, для которого национальность другого не имеет никакого значения.

«За что я ценю Стасика, – сказал мне о Рассадине мой старый и старший товарищ, а теперь ещё и мой начальник –­ главный редактор «Вопросов литературы» Лазарь Лазарев, – так это за то, что в нём нет никаких, даже малых зёрнышек антисемитизма!»

Согласен: Рассадин – идеальный пример национальной порядочности. Хотя не единственный. Мне такие встречались. Могу назвать Гену Калашникова, с которым работал в «Литгазете», Игоря Шайтанова, с которым работаю сейчас, подругу моей жены Олю Лашкову, очень чистого человека, прихожанку храма Космы и Дамиана в Шубине. Для этих людей, по моим представлениям, самое главное – это духовная близость, общность взглядов, а не принадлежность человека к той или иной нации.

Я не хожу в храм Космы и Дамиана, хотя с удовольствием читаю проповеди его настоятеля отца Александра Борисова. Но я не хожу и в другие храмы. Что поделать, я плохо слышу, и вникать в службу на старославянском со слуха для меня невозможно.

А читаю религиозную литературу я с охотой, интересом. Недавно мне подарил свой полный круг проповедей протоиерей Вячеслав Резников, который служит в храме Покрова Божией Матери на станции Тарасовская под Москвой. С Вячеславом мы старые друзья. Ещё с конца семидесятых, когда я прочитал его изумительную книгу о Пушкине, ходившую в самиздате. Помнится, мы с женой упивались дневником никому не ведомого Никиты Окунёва, который он начал вести до революции, методично вёл изо дня в день во время февральских и октябрьских событий 1917 года и после – до 1924 года. К нам этот  дневник попал от отца Вячеслава, а к нему – от родственников Окунёва.

Вячеслав Климентьевич давал читать этот дневник многим. Но главное – он сумел переправить его на Запад, где его издал в своей знаменитой серии свидетельств о революции Солженицын.

В годы перестройки я опубликовал в «Литературной газете» большой отрывок из самиздатовской книги о Пушкине священника Вячеслава Резникова «Размышления на пути к вере», а когда возглавил «Литературу» ­– еженедельное приложение к газете «Первое сентября», предложил своим коллегам в «Истории», приложении к той же газете, отрывок из дневника Никиты Окунёва о событиях октябрьского переворота, и они его напечатали.

Отец Вячеслав много лет работал над проповедями на ежедневные Апостольские и Евангельские чтения, выпускал их частями. И вот передо мною их «Полный круг» за год – от Светлой седмицы до Страстной, то есть от Пасхи до Великой субботы.

Стилем и слогом Вячеслав владеет отменно. До того, как стать на путь священчества, он учился в Литературном институте, был в семинаре у поэта Евгения Винокурова. Да и вообще это очень начитанный, многознающий человек.

И отзывчивый. Узнав, что я перенёс инфаркт, он, едва я вышел из больницы, примчался из Подмосковья, чтобы меня соборовать.

Я прочитал его проповеди. Они отмечены даром убеждать людей в правоте их веры, помогать им постичь смысл Священного Писания, услышать Слово Божие.

Но одна проповедь меня удивила.

Она называется «О “национальности” Иисуса Христа».

Нет, ничего страшного в ней нет. Отец Вячеслав говорит, что в Иисусе, на Его кресте обретают примирение «два мира, иудейский и языческий», напоминает слова Апостола Павла, что Христос сумел «создать в Себе Самом одного нового человека». А если сумел, если смог, «то возможен ли вообще вопрос: а кто Сам Он “по национальности”?»

По его мнению, такой вопрос невозможен и для Авраама, с которого начинается человеческое родословие Христа. Ведь Апостол, напоминает отец Вячеслав,  называет Авраама не только «отцом обрезанных», но и «отцом всех верующих и необрезанных». Кстати, отцом не всех «обрезанных», а лишь тех, кто ходят «по следам веры».

И вот – вывод:

«И когда кто-то начинает гордо и настойчиво напоминать: “Иисус был иудей, как и мы”, то начинаешь сочувствовать тем, кто столь же упорно доказывает, что не иудей он вовсе, а галилеянин…»

Нет, с этим я не согласен! Не могу понять, зачем с подобной проповедью надо обращаться к верующим в России, где государственный антисемитизм легко обретает себе поддержку в гуще народной?

Думаю, что куда больше пользы получили бы православные, если б священник обращался к ним без околичностей и без великомудрого кружения вокруг известных и неоспоримых фактов. Если б согласился с Пушкиным, который не видел в них ничего оскорбляющего национальных чувств верующего. «Ах, мой друг, – писал он по-французски Чаадаеву, – разве сам Иисус Христос не рождён евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно?»

 Родился у еврейки, послан был Отцом к евреям, но власть быть чадами Божьими, как пишет евангелист Иоанн, дал только тем, «которые приняли Его, верующим во имя Его».

Вот о чём, на мой взгляд, лучше бы напоминать русской пастве православному священнику, обязательно подчёркивая, что и Евангелия в основном написаны принявшими Христа иудеями, и Апостолы в огромном своём большинстве были теми же иудеями «по национальности».

А донеся до сознания слушателей эту мысль, разумно втолковывать им слова, которые именно в связке с нею обретут ту значимость, какую собирался вложить в них отец Вячеслав Резников: «И если какой-либо принявший Христа народ продолжает считать себя избранником Божиим, или начинает считать себя новым избранником, значит – пришёл с гордостью собою и своими заслугами». Народу, которому постоянно льстят власти, называя великим, это было бы очень кстати усвоить. Ведь сколько в нём накопилось агрессии по отношению к евреям, заклеймённым при Сталине безродными космополитами, а при Брежневе – сионистами, которые мечтают не о том, чтобы собрать евреев в едином государстве, как это было и есть на самом деле, а о том, чтобы уничтожить Россию. И жаль тех, кто поддаются новому напору антисемитизма, исходящему теперь уже из православных церквей. Не христианский это дух – оттачивать неприязнь к какому-нибудь народу!

Великий русский поэт Борис Слуцкий ещё несколько десятилетий назад в одном из стихотворений очень точно передал собственные ощущения, ощущения еврея, которому довелось родиться в России, жить в сталинском и послесталинском Советском Союзе: «Ношу в себе, как заразу, проклятую эту расу». Чего ему было стесняться, как удивлялся Виктор Черномырдин, чьи слова Саша Бородин вынес в эпиграф своей заметки? Слуцкий не стеснялся, он констатировал факт: для многих людей в нашей стране еврей оказывался существом мерзким, прóклятым и проклятым, которого следует презирать и попирать.

Потому и пришлось Саше Никельбергу, внуку врача и сыну ценного специалиста в области монтажа электрооборудования, сменить фамилию на материнскую, хотя, как потом выяснилось, мать долго скрывала, что её отец Николай Дмитриевич Бородин был крупным алтайским промышленником, которого озверелая революционная толпа вместе с другими «классовыми врагами» заперла в трюме баржи, а баржу потопила в середине реки Бии.

Мать скрывала «классовое» происхождение, сыну пришлось скрыть национальное. Знаменитое антисемитское: в России бьют не по паспорту, а по морде – здесь оказалось недействительным. Сашу Никельберга били по паспорту, то есть, по фамилии. И перестали бить, когда он предстал перед другими Сашей Бородиным.

Мне это очень близко. Хотя лично меня по паспорту никто не бил – русская моя фамилия была вне подозрений. Никто не бил и по морде: у меня была не такая славянская внешность, как у Саши, но семитских черт своих предков я не унаследовал.

Именно поэтому при мне не стеснялись нести всякую чушь про евреев. Был у нас на заводе радиомонтажник Боря. Казалось, что его просто заклинило на соседях-евреях, с которыми он жил в одной квартире. «Эти жиды…» – начинал он со скорбной или плаксивой гримасой на лице. И дальше непременно следовал отчёт за вчерашний день: что делали его соседи, что говорили, что ели, кого принимали. Всё подлежало Бориному осуждению.

– Варит холодец, – рассказывал Боря про соседку. – И ни тебе морковки, ни укропу. А чесноку бросает в тарелки – будь здоров!

– Что ж, – одобрительно говорил кто-нибудь из моих старших товарищей, – закусон что надо! Под водочку – самое то!

– Под водочку? – переспрашивал Боря. – Кто-нибудь из вас видел, чтобы жиды пили водку?

– Да сколько хочешь, – отвечали ему. – Ты и сам недавно пил на дне рождения Котляра.

Котляр был главным электриком завода.

– Так это я пил! – горячился Боря. – А Котляр нет. Наливать другим наливал, а чтобы самому…

– Ну-ну, – смеялись радиомонтажники. – Не ври! Пил Котляр вместе со всеми!

– Это он вино пил, – не сдавался Боря. – Жиды сладкое любят…

– Да будет тебе, – говорили ему, – Штаркман что – с нами в пивнушке ни разу не был, ерша не пил?

Боря замолкал. Секретарь объединённого комитета комсомола НИИ и завода Игорь Штаркман был большим любителем выпить и часто составлял нам компанию. Не отказывался и от спирта, который мы ему предлагали, когда он к нам заходил.

– Это он по должности, – вдруг сообщал Боря. – Секретарь комитета комсомола! Ходит, вынюхивает своим жидовским носом, кто чем живёт.

– Ага, – иронически соглашались  с ним, – такая общественная нагрузка: пить со всеми!

– Точно, – радовался подобной понятливости Боря.

– Ну что ж, – заключал кто-нибудь. – Я бы от такой нагрузки не отказался!

– Да кто ж тебя выберет секретарём? – голос Бори становился визгливо-плаксивым. – По паспорту не подходишь!

– Ты ври да не завирайся, – сурово отвечали ему. – Вера вон, – кивали на единственную в нашем мужском коллективе радиомонтажницу, – секретарь комитета комсомола завода. Подошла по паспорту!

– Да просто противно слушать! – поджимала губы Вера.

– Эх, Верка, – горестно говорил Боря. – Пожила бы ты с моё в одной квартире с жидами.

– Да что ты заладил «жиды» да «жиды», – возмущалась Вера. – Такие же люди, как все!

– Таки-ие? – сардонически протягивал Боря. – И издевательски напевал:

 

Рабинович стрельнул, стрельнул – промахнулся!

И попал немножечко в меня!

Я лежу в больнице. Хавка на свободе.

Рабинович пьян уже три дня!

 

– Ты хоть понимаешь, что поёшь, – говорили ему. – «Пьян»! А кто только что говорил, что евреи не пьют?

– Так это он вино сладенькое, – надоедливо тянул своё Боря.

В смоленской деревне, где я жил у тётки в детстве,  евреев называли «ивреями». «Немец нас не трогал, – рассказывали о жизни в оккупации. – Обложил налогом каждую избу, но всё, как есть, нам оставил. И корову, у кого была, и кур». «Да немцы же выслеживали курицу и бросались на неё», – вспоминал я кадры из какого-то фильма, который здесь же, в деревне, смотрел. «Они не курицу, а ивреев высматривали, – отвечали мне. – Если зайдёт иврей к тебе в избу, а ты им об этом не скажешь, пропала твоя головушка. А если скажешь, тебе и тушёнки дадут, и молока сгущённого, и хлеба. И колбасы в консерве, – здесь говорящий облизывался. – Я такую колбасу никогда больше не ел. Могли и шнапсу налить».

– А с евреями что? – спрашивал я.

– Которых ловили? Выводили из избы и убивали. Вон, – показывали на овраг, – поставят иврея, стрельнут, он вниз и скатится.

– И много людей убили? – интересовался я.

– Которых в избу заходили не так чтоб много. Иврей хитрый. Понял, что в избу заходить не надо, в лесу прятался. Тута его и ловили. А уж если ты его высмотрел, да немцу сказал, – и колбасы даст тебе, и шнапсу, и много чего ещё!

До революции на Смоленщине были еврейские местечки. Евреи жили кучно, ходили в свои школы, молились в синагогах и нисколько не мешали живущим за их границами русским крестьянам, но и не перемешивались с ними. Революция границы размыла. Многие евреи подались в города, но иные остались крестьянствовать, подобно русским соседям. Помню, в годы перестройки некоторые сотрудники «Литературной газеты» удивлялись открывшемуся факту: отец Троцкого был крестьянином! А меня это не удивило. Я знал, что на той же смоленской земле до войны в колхозах было немало евреев. А после войны я их там уже не встречал.

Однажды моему сыну пришло письмо из Израиля. Некто Шмуэль Малкин, профессор химии, интересовался, не родственники ли мы ему. Сын ответил. Завязалась оживлённая переписка. А потом они приехали на какую-то конференцию в Москву – Шмуэль и его жена Нава. Со старыми фотографиями. Оказалось, что мы в троюродном родстве. Мать Шмуэля и его старшего брата, который сейчас живёт в Америке, – родная сестра моего дедушки, её девичья фамилия – Красухина. Она уехала сперва в Харьков, а потом, выйдя там замуж, в Палестину, родила первого сына в 1924 году, а через десять лет – Шмуэля. Мать говорила с детьми по-русски, но её давно нет на свете, и Шмуэль в разговоре с нами с трудом, но припоминал то, что знал когда-то. Жена его Нава вообще не знает русского. Так что время от времени, приостанавливая беседу, Шмуэль переводил ей наиболее интересные моменты разговора.

Расставаясь, договорились, что Шмуэль пришлёт нам ксерокопии хранящихся у него писем наших родственников к его матери.

И вот они передо мной – письма из СССР людей, которых давно уже нет на свете. Читаю и слышу, как сказал поэт, «мертвецов голоса». Молодые мои тёти, дядя, их двоюродные братья, племянники, многих из которых я никогда не видел, не знал. Год 1930-й, 32-й, 34-й, 35-й. Искренний пафос созидания: «Ты даже представить себе не можешь, какую жизнь мы здесь строим!», неподдельное сожаление: «Жалко, что ты не с нами, ты бы обязательно подключилась к строительству самого справедливого общества на земле». А какова гордость за неизвестного мне Жорика: «Блестяще сдал экзамены на вождение и теперь работает трактористом-механизатором. Как ты думаешь, сколько он получает? 65 рублей!» «Я учу детей математике, – пишет тётя, получившая диплом и вернувшаяся в деревню. – Это такая радость – оказаться нужной нашей Родине, готовить для неё образованных специалистов». «Нет, я пока что не вступил в партию, – это дядя, – но по убеждению я – беспартийный большевик». «Порадуйся вместе с нами, – неизвестный мне родственник, – Мирон награждён Почётной Грамотой!»

А в 1939 году муж той самой тёти, сельской учительницы математики, вышел из тюрьмы, куда был брошен в 37-м. Попал в число узников Ежова, отпущенных Берия на свободу. Вышел с вырванными ногтями и ресницами и повреждёнными веками – палачи своё дело сделали. Ногти восстановились, а ресницы с веками – нет. Так что когда я, маленький, спавший в одной комнате с дядей, просыпался раньше него, мне представлялась страшная картина: дядя лежал, спокойно дыша во сне и смотря на меня не сомкнутыми глазами. Так он спал, закатив зрачки.

Но переписка обрывается на 35-м годе. И возобновляется в 45-м, в декабре. Точнее, она в нём заканчивается. Послано только одно письмо со скорбными, плачущими, воющими интонациями: «Мы вернулись из эвакуации, и нас никто не встретил. Родная, никого больше нет. Пять двоюродных сестёр бабушки и дедушки,  Мирон, ещё шесть человек расстреляны немцами. Изя и Жорик погибли на фронте». Не привожу мартиролога потому, что большинства расстрелянных я не знаю. Знаю только, что за их поимку немцы награждали людей консервами с необыкновенно  вкусной колбасой.

В апреле 1968 года я поехал в гостиницу «Россия» к остановившемуся там смоленскому поэту Николаю Рыленкову. Дело шло о какой-то его статье: что-то в ней не удовлетворило начальство «Литгазеты», и я её сильно переписал. Теперь требовалось согласие автора, который выразил желание прочитать гранки, но сказал, что слегка простужен, приехать не может и лучше, если я приеду к нему с лекарством.

– С каким лекарством? – не понял я.

Рыленков хмыкнул:

– Плачу я. Просто не хочется переплачивать: в ресторане оно стоит дороже.

Я понял.

Явился к нему с двумя бутылками водки. Но на стол поставил только одну: поэт явно уже был разогрет.

Гранки Рыленков подписал, не читая, попытался вручить мне деньги за водку, я их брать отказывался.

– Ну, тогда, – сказал поэт, – купите на эти деньги закуски в буфете на этаже. Посмотрите, что там есть. Бутерброды с колбаской, может, салатик, селёдочка. Для вас это не слишком обременительно?

Для меня это было не обременительно. По пути к Рыленкову я заметил буфет в коридоре и понимал, что он недалеко. Он оказался ещё и совершенно пустым – ни одного человека. Буфетчица помогла мне установить тарелки на поднос, и я отправился назад. Балансируя подносом, я открыл дверь номера, поставил тарелки на журнальный столик и получил весьма церемонное приглашение поэта разделить с ним трапезу.

– И я почитаю вам стихи, – сказал он.

Это обещание меня не обрадовало. Но Рыленков отнёсся к нему со всей серьёзностью. Не успели мы выпить по первому полстакана, как поэт, прожевав взятый с бутерброда кусок колбасы, сказал: «Ну, начинаю!» И поднял с дивана лежащие на нём листки бумаги.

По правде сказать, я вообще не люблю слушать стихи. Из-за слабого слуха я доверяю больше своим глазам, а не ушам. А если стихи мне не нравятся, я вообще их слушаю вполуха, не слишком вникая в смысл.

Рыленков читал, а я думал о своём. Точнее, о нём, о Рыленкове. Сказывался полстакана водки, которую я успел закусить небольшим ломтиком селёдки. Обычно чем больше я выпиваю, тем глубже проникаюсь симпатией к собутыльникам. Жалко мне стало немолодого поэта. «Сколько стихов написал, – думал я. – А останется от них для потомства хотя бы строчка?»

Мерное, ритмичное чтение внезапно оборвалось.

– Как? – спросил Рыленков.

– Здорово! – соврал я.

­­– Звукопись на «д» и на «т» – это же движение и в то же время отстаивание своей правоты. Оценили?

Конечно, нет. Я никакой звукописи не уловил.

– Ещё бы! – сказал я поэту.

Разливая водку, он, улыбаясь, сообщил: «Да! Мне многие так и говорили: “Коля! Твардовский от зависти руки себе изгрызёт! Ты здесь стоишь вровень с Исаковским!”».

– А можно посмотреть глазами? – спросил я, заедая водку бутербродом.

– Конечно, – великодушно разрешил Рыленков, явно истолковав мою просьбу как лишнее свидетельство восхищения.

Как я и думал, рыленковские знакомые привирали: стихи не дотягивали до Исаковского, не то что до Твардовского. Грамотные, старательные без какого-либо отпечатка личности автора.

– Ну как? – спросил меня Рыленков. И снова налил.

– Да! – изобразил восторг я и вспомнил рыленковских знакомых.

Не успели мы закусить очередную порцию, как в дверь постучали.

– Это Женя, – сказал, поднимаясь со стула Рыленков, – входи, дорогой!

В комнате появился литературный критик, заместитель главного редактора журнала «Вопросы литературы» Евгений Иванович Осетров. Рыленков с ним крепко расцеловался.

– Знакомься, – сказал он ему.

– Кто же не знает Красухина? – заулыбался Осетров, пожимая мне руку. – Что-нибудь печатаешь в «Литгазете»? – спросил он хозяина.

– Не что-нибудь, а статью на три четверти полосы, – сообщил я.

– Рано обмываете, – сказал Осетров. – Статья ещё выйти должна.

– Да мы не по этому поводу, – Рыленков лучился довольством. – Мы со знакомством. Хорошая у нас с тобой, Женя, растёт смена. Любящая поэзию. Понимающая стихи. Надо бы нам всем сейчас закрепить наше дружество, – он посмотрел на пустую бутылку, а потом на меня. – Вас не затруднит спуститься в ресторан и…

– Затруднит, – сказал я и достал из портфеля бутылку.

– За что я люблю русского человека, – вскричал Рыленков, – так это за его смекалку! Возьми, Женя, стакан в ванной, на полке.

– Вот и мой молодой друг, — сказал Рыленков Осетрову во время этой нашей попойки, – тоже считает, что Твардовский от таких стихов, – он потряс своей рукописью, – изгрызёт себе руки от зависти. Это на уровне Исаковского.

– Дай-то бог, – забрал у него рукопись Осетров и углубился в чтение. – Да, – сказал он, закончив читать, – ты, Коля превзошёл сам себя!

Я подумал о рыленковских знакомых, но Осетров клонил к другому.

– Вы правы, Геннадий, – сказал он мне, – Твардовскому таких стихов сейчас не написать. Исаковский мог бы. А почему? Потому что он душою со своим народом. Вот и Коля душою со своим русским народом.

– А Твардовский? – удивился я.

– Был, – твёрдо сказал Осетров. – И когда был, какие вещи писал! «Василий Тёркин», «Страна Муравия».

– Ну, «Муравия»… – неопределённо протянул Рыленков.

– Очень сильная, Коля, вещь, – убеждённо ответил Осетров, – выражающая душу русского крестьянина. А что сейчас?

– А сейчас, – сказал я, – «Из лирики этих лет». Великая книга.

– Великая? – вскричал Осетров. – На уровне «Василия Тёркина»?

– По художественной силе – на уровне, – ответил я. – Помните «Памяти матери»? А «Перевозчик-водогребщик»?

– Неплохие стихи, – согласился Осетров. – Но на них лежит отсвет нынешнего окружения Твардовского.

– Сионистского, – уточнил Рыленков.

­ – Да, – согласился Осетров. – Не поддайся Твардовский этим своим сионистам в «Новом мире», ему бы и сейчас как поэту цены не было.

– Почему именно сионистам? – удивился я. – Кто именно в «Новом мире» сионисты?

– Вот так вопрос! – Осетров изумлённо развёл руками. – Да вы откройте справочник Союза писателей и проверьте имена-отчества авторов, допустим, критического раздела журнала Твардовского. Там давно уже сформировалось сионистское лобби.

– Крепкое, – подтвердил Рыленков, – сплочённое, продвигающее друг дружку!

– Причём тут имена-отчества? – спросил я. – Какое это имеет отношение к сионистам?

– Самое прямое, – сказал Осетров. – Вот меня, например, зовут Евгений Иванович, его, – он показал на Рыленкова, – Николай Иванович, вас – Геннадий… – он вопросительно посмотрел на меня.

– Не Иванович, – разочаровал было я его, – Григорьевич.

– Нет вопросов, –  резюмировал Осетров. – Нормальное русское отчество. Не Наумович и не Абрамович.

– Так вы про сионистов говорите или про евреев?

– А это, как правило, одно и то же. Кстати, вы недавно в «Литгазете». Заметили, наверно, сколько там сионистов? Неудивительно, если во главе стоит Александр Борисович Чаковский. А он…

– Он не сионист, – сказал я, – он еврей.

– Нам, русским людям, которым дорога наша национальная литература, – начал Осетров, – нужно быть особенно бдительными, находясь в таких коллективах. Очень хорошо, что вы пришли в «Литературную газету». Сможете присоединиться к тем, кто противостоит там сионистскому напору.

– Не смогу, – ответил я. – Если сионисты – это попросту евреи, то не смогу. Потому что и сам причастен к этой нации.

Я не помню, как мы расстались. Немой сцены не было.

Рыленков через год с небольшим умер. А Осетров, встречая меня, неизменно мне радушно улыбался. Последний раз мы с женой увидели его в Ялте в Доме творчества писателей в октябре 1991 года. Он зазывал меня к себе в номер, говорил, что ему нужно со мной о чём-то поговорить. Но я не пошёл.

И ещё одно воспоминание. Последнее Всесоюзное совещание молодых писателей 1988 года. Я один из руководителей семинара поэтов. Помимо отобранных участников разрешается присутствовать на обсуждениях так называемым вольнослушателям. Их стихи обсудят, если останется время. Мы завершили обсуждение поэзии основных участников дня за два до конца. Обсудили всех вольнослушателей. Среди них – Ирина Слепая, чьи стихи приняли очень хорошо.

Секретарь Союза писателей СССР, курирующий молодых литераторов, – новый –  мало кому известный поэт Константин Васильевич Скворцов. Он после избрания его секретарём переселился в Москву из Челябинска.

Поговаривают, что Скворцову покровительствует второй человек в партии – Егор Кузьмич Лигачёв. Может быть. Ведь без мощной поддержки совершенно немыслимо взлететь никому не известному, провинциальному поэту сразу в секретари главного – большого Союза. Тем более что и Союз писателей на удивление покорно идёт у Скворцова на поводу. Тому пришло в голову изменить правовую процедуру: прежде рекомендация подобного совещания своего участника в Союз писателей приравнивалась к обычной. Ещё две нужно было получить у членов Союза и двигаться, томясь в неизвестности: примут ли? Скворцов решает: все, кого  рекомендуют, сразу, без проволочек получат членские билеты Союза. Прежде мы, руководители, высказывали пожелание увидеть книги наиболее одарённых участников. Но всё зависело от издательств: захотят – издадут, не захотят – что поделаешь? Скворцов приказывает писательским издательствам исполнять наши пожелания немедленно и без проволочек – отодвинуть плановую продукцию и выпустить книги участников совещания вне плана! Наконец – новшество: способных, по мнению руководителей, молодых литераторов могут, если, конечно, они сами того пожелают, зачислить без экзамена и без прохождения творческого конкурса в Литинститут или на Высшие литературные курсы.

Рекомендовать Иру Слепую в Союз писателей не получилось. Каждый семинар мог делегировать туда по два человека, причём прежде всего из числа участников, а не вольнослушателей. Я в то время вёл семинар поэтов на Высших литературных курсах и предложил Ире стать их слушательницей. Она согласилась, и мы, руководители, оформили это официально.

Но осенью, когда начались занятия, Ира на курсах не появилась. Пришли несколько человек, рекомендованных из других семинаров на совещании, и мы с Юрием Кузнецовым, прочитав их стихи, схватились за головы: как прикажете работать с теми, от кого в виду полной бесперспективности отказалось бы любое литературное объединение? Для чего их к нам направили, а кое-кому и выдали при этом писательские билеты? Новшества Скворцова нанесли Союзу явный ущерб. Поняли ли это те, кто его продвинул? Сомневаюсь. Но речь сейчас не о нём.

Я отправился в учебную часть. Об Ирине Слепой они понятия не имели. Куда приходили документы? Ну, прежде всего к проректору Литинститута по Высшим литературным курсам Валентину Сорокину.

– Валя, – спросил я его, – до тебя дошло решение совещания относительно Ирины Слепой?

– А кто это? – спросил он меня в свою очередь.

– Поэтесса, – отвечаю. – Была у меня на совещании молодых. Мы направили её на курсы.

– Первый раз слышу, – сказал Сорокин.

Я поверил ему. Мало ли что могло произойти. Тем более что Ира не появлялась. Появится – будем разбираться.

Но встретил я её только через два года. Случайно столкнулся во дворе писательского дома в Протопоповском переулке. Она к кому-то шла в гости.

– Куда же вы пропали? – спросил я. – Почему так и не появились на курсах?

– А для чего бы я туда пришла, – сказала она, – если Сорокин, посмотрев мою анкету, сказал, что принять меня не может.

– Что же ему могло не понравиться в вашей анкете? – удивился я.

– Наверное, пятый пункт, – пожала плечами Ира.

Позже я прочитал у Сорокина немало антисемитской дребедени. Пишет он бессвязно, понять его трудно. Ясно только, что не любит евреев, терпеть их не может. Вот и выдаёт меморандумы, вроде: «Мы, русские, устали от сионистской прессы, от сионистской узды и сионистского давления: как будто Россия не нам принадлежит, а тем, кто уезжает и приезжает то из Германии, то из Америки, то из Гаити или Израиля, и все – на русскую долю, на русскую душу».

Вот ведь горе-то какое!

О том, что у Иры Слепой был «подпорчен» пятый пункт, то есть, что она еврейка, даже я не догадался. Спасибо, в то время была в паспорте графа «национальность»: Сорокин мог спокойно стоять на страже родных осин!

Кстати, Высшие литературные курсы тоже находились на Тверском бульваре и сейчас там находятся, а не уехали, как журнал «Знамя», который располагался в правом флигеле дома Герцена (№ 25), а курсы – чуть дальше от Тверской улицы – в левом флигеле того же дома.

Так что снова от дома Герцена через бульвар – к Малому Гнездниковскому.  Двухэтажный дом, к которому мы приближаемся, отреставрирован. Сейчас он называется «домом Спиридонова» – там расположена фотогалерея. Внешне здание выглядит эффектно – яркая затейливая эклектика конца XIX века. Его построил архитектор С.С. Эйбушитц. Причём на земле, принадлежавшей в ту пору  знаменитому архитектору Елизвою Семёновичу (иногда пишут Елезвой) Назарову. Бывший крепостной, получив волю, стал архитекторским помощником, работал под руководством великого зодчего Василия Ивановича Баженова.

Елизвой Семёнович воздвиг церковь Святого Духа на Лазаревском кладбище, участвовал в строительстве Странноприимного дома (нынче здание Института имени Н. В. Склифосовского на проспекте Мира).

Ну, а перечислять прекрасные здания, которые построил Василий Иванович Баженов в Москве и в Петербурге, думаю, не требуется. Он – классик русской архитектуры.

А вспомнил я о нём не только потому, что он был учителем Назарова и других зодчих. А потому, что женой Баженова была дочь обедневшего каширского помещика по имени Аграфена Лукинична.

Её девичья фамилия – Красухина.

Так что же, мы – родственники?

 

Как в том анекдоте, – «даже не однофамильцы»!

17.08.2017 в 15:37


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2021, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame