Москва, то есть знакомая мне среда в Москве, не могла мне не показаться другою.
Ведь я провел четыре года самой впечатлительной поры жизни на окраине, не имевшей ничего общего с Москвою; и вот, что прежде меня привлекало на родине, потому что известно было только с одной привлекательной стороны, то сделалось противным чрез сравнение, открывшее мне глаза.
И пятинедельное мое пребывание в Москве ознаменовалось целым рядом стычек. Куда бы я ни являлся, везде я находил случай осмеять московские предрассудки, прогуляться на счет московской отсталости и косности, сравнять московское с прибалтийским, то есть чисто европейским, и отдать ему явное преимущество.
Матушку я хотел уверить, что немцы — протестанты лучше, что вера их умнее нашей, и как обыкновенно одна глупость рождает другую, то я, споря и горячась, перешагнул от религии к родительской и детской любви, и довел любившую меня горячо старушку до слез.
— Как это ты не боишься Бога — приравнивать материнскую любовь к собачьей и кошачьей! Разве собака и кошка могут любить своих щенят и котят, как мать любит своего ребенка? Значит, у вас теперь мать — все равно, что сука или кошка?
Так пеняла мне мать. Наконец, мне стало жаль и стало совестно. Споры с матерью я прекратил; разгорячившийся дух противоречия не скоро угомонишь, и я начал вымещать его на других, при каждом удобном случае; а случай представлялся на каждом шагу. Сделал я визит экзаменовавшему меня из хирургии на лекаря профессору Альфонскому (потом ректору). Он начинает спрашивать про обсерваторию, про знаменитый рефрактор в Дерпте, в то время едва ли не единственный в России. Я с восторгом описываю виденное мною на дерптской обсерватории, а Альфонский преравнодушно говорит мне.
— Знаете что: я, признаться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела!
Потом перешли к хирургии и именно затронули мой любимый конек — перевязку больших артерий.
— Знаете что, — говорит опять Альфонский, — я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии; бумага все терпит.
Я чуть не ахнул вслух.
Ну, такой отсталости я себе и вообразить не мог в ученом сословии, у профессоров.
— По — вашему, Аркадий Алексеевич, выходит, — заметил я иронически, — что и Астлей Купер, и Эбернети, и наш Арендт — все лгуны? Да и почему вам кажутся эти операции невозможными? Вот я пишу теперь диссертацию о перевязке брюшной аорты, и несколько раз перевязал ее успешно у собак.
— Да, у собак, — прервал меня Альфонский.
— Пожалуйте кушать! — прервал его вошедший лакей.
От Альфонского я пошел с визитом к Ал[ександру] Александровичу] Иовскому, редактору медицинского журнала, вскоре погибшего преждевременною смертью.
Я послал из Дерпта в этот, тогда чуть ли не единственный, медицинский журнал одну статью — хирургическую анатомию паховой и бедренной грыжи, выработанную мною из монографий Скарпы, Ж.Клоке и Астл[ея] Купера.
Иовский, принадлежавший уже к молодому поколению, не обнаружил большой наклонности к прогрессу по возвращении из — за границы; вместо химии принялся за практику, и теперь обнаруживал предо мною равнодушие к науке.
Я начал по — своему возражать, поставил ему тотчас же в пример Дерптский университет.
— Да с нашими подлецами ничего не поделаешь, — был ответ.