Только после польской революции, и в особенности после 1870–1871 годов, когда выступила на сцену парижская коммуна с огнем и мечем в руках, и пропаганда наших эмигрантов приняла нынешний ее характер, и на первый план выступили вожаки анархизма и зверства. Очевидно, эта партия рассчитывала на поддержку (нравственную) со стороны недовольной интеллигенции и (материальную) со стороны масс. Весьма естественно было рассчитывать на равнодушие и безразличное отношение к общественному делу общества, приученного администрациею не вступаться не в свои дела и действовать по известному правилу: «моя хата с краю, ничего не знаю».
Рассчитывать же на стадные свойства масс было также не так глупо, как кажется с первого взгляда. Эти массы, без сомнения, враги крамольников, обративших всю свою зверскую энергию на особу царя. Но в представлении народных наших масс о царе содержится нечто мифическое, олицетворение земного народного блага, и потому все, что народные массы считают для себя тяжким бременем, идет, по их понятиям, не от царя, а от его неверных и худых слуг.
Этим объясняются самые невероятные проявления стадных свойств народных масс во время разных катастроф. Рассвирепев, народ, проникнутый насквозь убеждением в безграничную царскую благость к нему, перестает верить в личное присутствие царской особы, увещевающей или грозящей взволновавшейся толпе.
Я слышал, например, сам в бытность мою мировым посредником, как крестьяне в Подольской губернии сказывали, что «паны подкупили, и царь не дал всей земли хлопам». Кого подкупили? «Да чуть ли не самого». Разумеется, это было пущено в ход пропагандистами, во время польского мятежа; доказывает, однако же, что массы скорее хотят верить в подкупность, чем в недоброжелательство к ним царской власти.
Но известны случаи и такого рода, как, например, в возмущении поселенцев Старой Руссы, где в присутствии императора Николая, увещевавшего возмущенных, в толпе послышались голоса: «Да сам ли это он (государь), братцы». Не следует ли из этого, что одно из самых лучших свойств народа, — уважение и полное доверие к верховной власти, но еще не индивидуализированное, при других стадных свойствах народных масс, есть все — таки обоюдоострое орудие, которым нетрудно пользоваться и врагам верховной власти. А сверх этого, наша народная стихия, на которую возлагают столько розовых надежд доморощенные наши утописты и славянофилы, представляет возмутителям и анархистам, еще и другую, не менее привлекательную сторону; она с давних времен была не безопасна для государства, устроенного на общеевропейский лад; эманципация должна была уничтожить предстоявшую опасность; но, предпринятая слишком поздно, и потому без предварительной подготовки, она увеличила опасность, хотя и временно.
И вот почему: коммунизм нашего времени берет, я полагаю, свое начало еще с первой французской революции. Известно, как tiers — etat сбило с позиции аристократию, подпадало потом само под влияние террора, военного деспотизма, бурбонской реакции, и все — таки и развивалось, и богатело; и вот мы видим, что из этого знаменитого tiers — etat, бывшего некогда идеалом прогресса, образовалась ненавистная современным ультрапрогрессистам буржуазия, считаемая самым главным антагонистом нового и коренного преобразования общества в коммуну.
С упадком владетельной аристократии идеалом благополучия для этой буржуазии сделалось владение землею; крестьянство, конечно, по своей натуре, не менее стремилось к землевладению. Крупные владения размельчали. Земля разделилась на самые мелкие участки, а все — таки стремление к обладанию хотя бы крошечным куском землицы продолжается.
Некоторые утверждают даже, что и народонаселение Франции не увеличивается по этой причине: всякий хочет не только сам владеть куском земли, но и оставить еще в наследство; и так как делить миниатюрного земельного наследства более невозможно, то никто будто бы не хочет иметь много детей, женится поздно и т. п.
Может быть, эта страсть к обладанию поземельною собственностью обязана своим происхождением учению физиократов, господствовавшему незадолго до первой революции.
Как бы то ни было, но из Франции, я полагаю, перешло преувеличенное значение земли и к нам. Земля у нас до эманципации была нипочем, ценилась только рабочая сила. По числу душ ценились имения. Это была другая крайность, не менее неверная современной.