Чем ближе подходил срок окончания курса, тем ближе был я к решению врачом не делаться, а заняться литературой как профессиональному писателю.
Замысел "Однодворца", написанного в усадьбе отца, был уже совсем свой, нисколько не навеянный ни впечатлениями сцены, ни мотивами тогдашней беллетристики, по крайней мере никаким определенным произведением. Комитет принял "Однодворца" сразу; журнал "Библиотека для чтения" поместил его в октябрьской книжке 1860 года. Мое писательское крещение совершилось. Измена химии и медицине уже совсем назрела. Когда "Однодворец" лежал в комитете, а потом в редакции толстого журнала, я в следующее лето уже написал драму "Ребенок". В ней идеализм с оттенком прекраснодушия был навеян тем воздухом, каким я уже более года дышал в семье Донду-ковых. Это было и для меня пробуждение моего лиризма, потребности в любви и нежности, которые слишком долго лежали под спудом в душе студента, ушедшего в мозговую жизнь и в научную философию.
Когда я с вакации из усадьбы Дондуковых вернулся в Дерпт, писатель уже вполне победил химика и медика. Я решил засесть на четыре месяца, написать несколько вещей, с медицинской карьерой проститься, если нужно -- держать на кандидата экзамен в Петербурге и начать там жизнь литератора.
И действительно, я написал целых четыре пьесы, из которых три были драмы и одна веселая, сатирическая комедия. Из них драма "Старое зло" была принята Писемским; а драму "Мать" я напечатал четыре года спустя уже в своем журнале "Библиотека для чтения", под псевдонимом; а из комедии появилось только новое действие, в виде "сцен", в журнале "Век" с сохранением первоначального заглавия "Наши знакомцы".
Этот заряд "творчества" (выражаясь высоким термином), хотя самые продукты и не могли быть особенно ценны, показывал несомненно, что бессознательная церебрация находилась в сильнейшем возбуждении. И ее прорвало в виде такой чрезмерной производительности перед оставлением "Ливонских Афин".
После напечатания "Однодворца" я стал считать драматическую литературу моей коренной областью.
О повествовательной беллетристике я не думал в двухлетний, уже прямо писательский, период моего студенчества. Будь это иначе -- я бы написал повесть или хотя бы два-три рассказа.
После "Званых блинов" я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии в казанскую треть романа "В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых в первый их приезд в присутствии профессора Розберга, который был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое время в Москве, когда все они более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов. Но Писемский в своих "Людях сороковых годов" изображает тогдашние нравы далеко не в розовом свете; а его эпоха отстояла от студенческих годов профессора всего на какой-нибудь десяток лет.
Эти казанские очерки были набросаны до написания комедий. Потом вплоть до конца 1861 года, когда я приступил прямо к работе над огромным романом, я не написал ни одной строки в повествовательном роде.
А беллетристика второй половины 50-х годов очень сильно увлекала меня. Тогда именно я знакомился с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации "Рутения" я делал реферат о "Рудине". Такие повести, как "Ася", "Первая любовь", а главное, "Дворянское гнездо" и "Накануне", следовали одна за другой и питали во мне все возраставшее чисто литературное направление.
О "Дворянском гнезде" я даже написал небольшую статью для прочтения и в нашем кружке, и в гостиной Карлова, у Дондуковых. Настроение этой вещи, мистика Лизы, многое, что отзывалось якобы недостаточным свободомыслием автора, вызывали во мне недовольство. Художественная прелесть повести не так на меня действовала тогда, как замысел и тон, и отдельные сцены "Накануне".
Помню, я первый схватил книжку "Русского вестника", прибежал домой и читал до трех часов ночи в постели, и потом не мог заснуть до рассвета.
С тех пор я не помню, чтобы какая-нибудь русская или иностранная вещь так захватила меня, даже и в молодые годы.
Почти так же зачитывался я и "Обломовым"; и в нашем кружке, и в знакомых руоских домах о нем целую зиму шли оживленные толки.
И все, что тогда печаталось по беллетристике получше и похуже, Григоровича, Писемского, Авдеева, Печерского, Хвощинской, М.Михайлова, а затем Щедрина (о первых его "Губернских очерках" я делал, кажется, доклад в нашем кружке) и начинающих: Николая Успенского, разных обличительных беллетристов -- все это буквально поглощалось мною сейчас же, в первые же дни по получении книжек всех тогдашних больших журналов.
Островский, Потехин, Писемский (как драматург), Сухово-Кобылин так же питали мой писательский голод, как и беллетристы-повествователи.