"Домашний арест" Федора Михайловича продолжался с неделю, и я каждый день приезжала к нему повидаться и подиктовать "Преступление". В одно из этих посещений Федор Михайлович меня очень удивил: в разгар нашей работы раздались звуки шарманки, игравшей из "Риголетто" известную арию "La donna est mobile". Федор Михайлович оставил диктовать, прислушался и вдруг запел эту арию, заменив итальянские слова моим именем-отчеством: "Анна Григорьевна!" Пел он приятным, хотя несколько заглушённым тенором. Кончилась ария, Федор Михайлович подошел к форточке, кинул монетку, и шарманщик тотчас ушел. На мои расспросы Федор Михайлович объяснил мне, что шарманщик, очевидно, приметил, после какой именно пьесы ему бросают деньги, каждый день приходит под окно и играет только эту арию из "Риголетто".
-- А я хожу и под этот мотив всегда напеваю твое дорогое имечко! -- говорил он.
Я смеялась и притворно обижалась, что такие легкомысленные слова Федор Михайлович применил к моему имени; я уверяла, что непостоянства нет в моем характере, и если я его полюбила, то уж полюбила навек.
-- Увидим, увидим! -- смеялся Федор Михайлович. Эту арию шарманщика и пение Федора Михайловича я слышала и в следующие два дня и удивлялась верности, с которою он следовал мотиву. Очевидно, у него был хороший музыкальный слух.
Как ни разнообразно было содержание наших ежедневных бесед за это время, никогда не касались они тем нецеломудренных или скабрезных. Трудно было бы сдержаннее и деликатнее относиться к моей девичьей скромности и стыдливости, чем это делал мой жених. Его отношение ко мне можно характеризовать словами его письма, писанного уже после нашего брака {Письмо 17 мая 1867 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.
"Мне бог тебя вручил, чтобы ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтобы богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтобы я грехи свои огромные тобою искупил, представив тебя богу развитой, направленной, сохраненной, спасенной от всего, что низко и дух мертвит".
Да и вообще Федор Михайлович поставил себе целью беречь меня от всех развращающих впечатлений. Помню, однажды, придя к Федору Михайловичу, я стала перелистывать какой-то французский роман, лежавший у него на столе. Федор Михайлович подошел и тихонько вынул книгу из моих рук.
-- Ведь я же понимаю по-французски, -- сказала я, -- дай мне прочесть этот роман.
-- Только не этот! Зачем тебе грязнить воображение! -- отвечал он.
Даже после свадьбы Федор Михайлович, желая руководить моим литературным развитием, сам выбирал мне книги и ни за что не позволял читать фривольные романы. Контроль этот иногда меня обижал, и я протестовала, говоря ему:
-- Зачем же ты сам их читаешь? Зачем грязнишь свое воображение?
-- Я человек закаленный, -- отвечал Федор Михайлович, -- иные книги мне нужны, как материал для моих работ. Писатель должен все знать и многое испытать. Но, уверяю тебя, я не смакую циничных сцен, и они часто возбуждают во мне отвращение.
То были не фразы, а правда.
С такою же неприязнью относился Федор Михайлович к господствовавшей в те времена оперетке: сам не ездил в Буфф и меня не пускал.
-- Если уж есть возможность, -- говаривал он, -- идти в театр, так надо выбрать пьесу, которая может дать зрителю высокие и благородные впечатления, а то что засоривать душу пустячками!
Из совместной четырнадцатилетней жизни с Федором Михайловичем я вынесла глубокое убеждение, что он был один из целомудреннейших людей. И как мне горько было прочесть, что столь любимый мною писатель И. С. Тургенев считал Федора Михайловича циником и позволил себе назвать его "русским маркизом де Сад".