В ту же ночь с последовательной неумолимостью меня снова вызвали на допрос. И снова следователь был резким, острым, как нож. Мне предъявлялось еще одно обвинение.
— Вот здесь есть показания, что вы говорили, будто в тысяча девятьсот тридцать седьмом году пытали заключенных…
— Да, это я говорила.
— Но это ложь! — жестко оборвал следователь. Впервые за время допросов внутри у меня что-то распрямилось, отпустило, стало легче дышать.
— Не ложь! Правда! Правда! Я сама видела у нашего знакомого, выпущенного в тысяча девятьсот тридцать восьмом году на волю, браслетку, выжженную на руке папиросами следователя. Я сама видела человека, у которого были переломаны ребра на допросах. В тридцать седьмом пытали. Это правда. И я говорила это! Это я говорила.
— Ложь! Клевета! Никаких пыток не было, — чеканил, срезал меня следователь. — Ясно?
— Были! Были! — утверждала я.
— Не было! — следователь вскочил.
Ценный урок следователя я обратила теперь против него:
— Были!!!
Моя запальчивость, внезапно обретенная, возродившая меня независимость торжествовали:
— Были!!!
Следователь подошел ко мне вплотную. В ту минуту я не боялась его. Он посмотрел мне прямо в глаза. Переждал какие-то секунды.
— Вы видите это? — спросил он, растянув губы и проводя пальцем по ряду своих металлических зубов.
— Вижу, — отозвалась я.
— Так все это, — сказал он медленно, — тоже было выбито в тридцать седьмом году… но… этого не было!!!
В последующие годы приходилось пережить немало шоковых потрясений. Этой встряски забыть не могла! И опомниться — тоже!
Долго еще что-то крутилось во мне, маялось, въедалось. Следователь уже что-то писал, сев на место. Я не могла проронить ни слова, ни звука.
Сбитая с толку, я потрясение думала в камере: „Что же это за человек? Почему тридцать седьмой год? Правда? Ложь? Почему тогда он сейчас — следователь? И как отважился мне сказать такое?“
Я очутилась лицом к лицу с таким разворотом жизни, который в канун двадцатитрехлетия было нелегко постичь.