10.12.1935 Воркута, Республика Коми, Россия
Утром меня перевели в заполярную тюрьму, огромный барак, деревянный с маленькими окошечками и решетками. Из тюрьмы нас, несколько человек, повели на суд. Меня вели под руки на гору, где стояло здание суда. Нас вели целиком по тундре, кое-где валялись черепа и человеческие кости. В суде меня посадили с краю на клубной скамейке, а судьи разместились на сцене. Дошла очередь с вопросами и до меня. Меня спрашивает суд, но я молчал; судьи три раза спрашивали меня, почему я не работаю? Я молчал. Суд удалился на совещание и, вскоре выйдя, объявил торжественно свой приговор: всех нас к высшей мере — расстрелу... Нас обратно увели в тюрьму. В тесной камере, освещенной электрической лампочкой, без окон, нас было набито двенадцать человек смертников. Трое уже сидели до нас. Один средних лет латыш, второй еврей из чиновничьей среды, а третий оказался мой старый знакомый по тюремной больнице, Давид, немецкий еврей, комсомолец, убежал от своих родителей через границу к своим коммунистам-братьям. Его хорошо приняли, и он стал учиться коммунистическим наукам. Он во всем искренне верил своим учителям. Но вот арестовали его товарища по учению. Давид знал его как искреннего, преданного большевика и убежденного и решил, что здесь какое-то недоразумение, пошел к ректору и высказал свои мысли. Ректор его успокоил: ничего, мол, завтра всё выяснится, успокойся, ты увидишь его. И в эту же ночь его арестовали и дали пятнадцать лет, а здесь вновь пересудили и дали расстрел... Продержав 14 месяцев под приговором, его расстреляли тут же, в тундре.
Нас, вновь посаженных смертников, было девять человек, из них пять вологодских крестьян, один украинец, еще один корреспондент-журналист Елизаветинский Борис и я. Когда Давид увидел меня, он весь просиял, стал меня обнимать и целовать и громко кричал: — Как я рад! Как я рад, милый Василий Васильевич, теперь мне хорошо и ничего не страшно с тобой.— Когда же он узнал, что и нас привели как смертников, он стал просить прощения у меня, что обрадовался мне, а я-то смертник. Он повлек меня к своему местечку у стены и тут же начал просить, чтобы я что-нибудь рассказал, как я это делал в больнице, лежа в огромной палате, где в два этажа лежали больные двести пятьдесят человек. И вот я там рассказывал по ночам при полной тишине Толстого: «Войну и мир», «Анну Каренину», «Воскресение» и другие рассказы; Виктора Гюго «Отверженные», «Девяносто третий год», «Человек, который смеется» и другие; Диккенса; Достоевского.
Тогда один из слушавших сказал:
— Ваши прибавки от себя ничуть не искажают Толстого, но углубляют его силу, где он по деликатности умалчивал или обходил, выявляют главное, опуская второстепенные приличия. Мне, десятки раз читавшему Толстого, это интересно.— И многие говорили, что, слушая меня, вспоминаешь ранее читанное, но самому рассказывать — это нужна огромная память, Толстого пересказать!
Вот и теперь, лежа с Давидом, рассказываю ему то, что я ему еще не говорил, и он с замиранием сердца слушает и впитывает, как жаждущий пьет ключевую воду. Елизаветинский тоже внимательно слушал, сидя возле нас. Коммунисты, латыш и еврей, тоже вздыхали, охали и водили по сторонам глазами, полными злобы и страха. Крестьяне стояли на коленях и тихо читали свои молитвы.
Из крестьян четверо умерли в камере, один сошел с ума, его забрали в больницу. Елизаветинский тоже умер. Меня перенесли в больницу, не дав умереть в тюрьме, я уже бредил.
26.02.2016 в 09:34
|