01.03.1944 Москва, Московская, Россия
… Главное, видимо, что отличало психологию тогдашнюю от нынешней, это даже не тотальный страх (хотя, конечно, он был), а первооснова и страха, и равнодушия, и всех прочих примет того времени, когда жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи (аплодисменты): ощущение полной безнадежности, полной обреченности, полной непоправимости происходящего. Причем: хотя в принципе (ох, уж это «в принципе» — какой только нравственный релятивизм не прячется за ним!) это ощущение было знакомо, и доступно, и близко всем, в полной мере почему-то проникались им именно по ту сторону проволоки, после ареста. Уж на что, кажется, должен был «все понимать» (еще одна удобная расхожая формула) младший сын Гастевых, ни на секунду не уснувший в те две страшные обыскные ночи, когда уводили его родителей (но так и не решившийся ни разу раскрыть тогда глаза ? а вдруг это окажется правдой? Да окажется же, окажется, черт возьми ? знал ведь мальчишка, что окажется!), и помнящий их, по сию пору, — все ж таки, хоть и вырос в ощущении непоправимой беды, горя, все-таки лишь разумом мог понять теперь, не сердцем, и жуткую смесь отчаяния и равнодушия в глазах брата, и то, почему тот не сможет подождать «всего» час-полтора, пока в зоне можно будет раскрыть чемоданы с неправдоподобно прекрасной академической снедью (спасибо Грабарям и слава!), а тут же, при первой встрече, по дороге, не успев ни о чем расспросить (а чего расспрашивать-то? О чем таком важном мог рассказать ему Юрка?…), заберет у него и съест тут же те полбуханки, что остались еще с котласских запасов, хоть и ясно обоим, что негде будет три дня ни кусочка хлеба найти (подумаешь! — «ясно» — нашли о чем говорить: разве на воле понять, что значит по-настоящему голодно, хоть Юрка, ежедневно и ежечасно хотевший есть еще в Ашхабаде и вконец оголодавший в Свердловске, думал, что уж кому-кому, а ему все это доступно…). В общем, хоть младшего брата и странно было бы вроде в этой ситуации упрекнуть в бесчувственности, и хоть заметил он сразу полпальца, что отхватило брату на пилораме, и расспросил обо всем (Господи! — «обо всем» — где ж ему понять было, что у них сейчас «все» — разное), и прямо на глазах старший радовался и мягчел, все же искренне думал младший, уезжая назад к своим сессиям и прогулам, зачетам и влюбленностям, консерваториям и ночным перечитываниям «Братьев Карамазовых», что теперь вот, мол, и брату полегче будет, и подкормится, и вообще воспрянет, да и еще, глядишь, вскоре свидятся.
Ну ничего — совсем недолго осталось ему, чтобы понять: за день на год не подкормишься, да и не сбережешь ничего в лагере (таким, как они, во всяком случае); и воспрянуть неотчего, скорее наоборот — все бесконечней оставшийся срок покажется; и свидятся ? да ох, как не скоро! Так что нечего «полегчания» ждать…
Не надо думать, что с тех пор, как это «глубоко впечатленье в сердце врезалось ему», Юра Гастев настолько проникся страданиями близких своих и дальних, что не мог уже, как прежде, увлекаться и веселиться или решил посвятить себя исключительно служению правде, добру и свободе. Во-первых, впечатлительность (прямо-таки маниакального типа ? не в клиническом, видимо, значении слова, а в том, в каком мы называем своих друзей «психами») всегда уживалась в нем с отходчивостью, что ли последовательные моралисты аттестуют это качество как «в лучшем случае легкомыслие»). Во-вторых, хотя у нас официально и не была провозглашена доктрина тысячелетнего рая, в сознании большинства даже относительно вольнодумной молодежи (а герои этого повествования при кажущихся претензиях на исключительность отнюдь не были исключением) окружающий новый порядок представлялся настолько безнадежно прочным, что даже и возможность 5 марта как-то всерьез не принималась ? какая уж тут сознательная и деятельная оппозиция. И, наконец, в-третьих, немалую роль тут сыграл тот (незаметно и, надо признать, искусно поощряемый официальной пропагандой) инфантилизм, что склонен покрывать романтическим флером самые чудовищно жестокие, самые античеловеческие понятия: не только «революция» и «война» (особенно если еще она «гражданская» ? тогда совсем прелесть), но и «тюрьма»[1]. Ну, война-то уже в сорок первом показалась во всей своей ужасающей грязи и будничности. И революции, правда, в наше время уже не только удел «третьего мира», но и то и дело по Европе оскаливаются ? однако ж, все-таки, пока, слава Богу, не у нас. А вот что такое тюрьма — это, увы, почти никто не на своей шкуре не понимает. Во всяком случае, совсем еще недавно не понимал… Но главное, конечно, это то, что нашему юному герою[2] очень хотелось жить. Причем жить не в некоем высшем, метафизическом смысле (хоть и казалось ему подчас, что именно «высшего» смысла ему в первую очередь не хватает, и, не находя его, он уже привычно готов был считать себя этаким вселенским пессимистом), а в самом буквальном: как «все взрослые люди». Еще в санатории под Свердловском он испытал первые головокружительные приступы чувственности и теперь постоянно пребывал в состоянии влюбленности, которым очень дорожил и все время норовил описывать в стихах, поначалу даже нравящихся друзьям, ну а кроме того ему, разумеется, совершенно необходимо было срочно, немедленно, сию же минуту испытать все (непременно все), что испытывает мужчина с женщиной. А поскольку мужчиной он все же, судя по всему, еще не был, то фатальным образом те таинственные женщины, к близости с которыми он так стремился, никак даже не ассоциировались у него с предметами его влюбленности, даром, что «предметы», будучи почему-то все старше его, такой раздвоенности не знали… Конечно, со временем он разобрался бы, что вся эта коллизия есть недоразумение, но только-только он начал что-то уразумевать, как твердая и заботливая рука продолжателей Дела Рыцаря Революции переключила его внимание и силы совсем на другие проблемы…
12.10.2026 в 17:11
|