Помимо немногочисленных, преимущественно призрачных достоинств, которыми я тогда располагал, имелось у меня нечто реальное, существенное, а именно — тридцатиметровая комната в доме на 9-й линии, в квартире с еще только одной взрослой соседкой. Ребята нашего круга весьма ценили это обстоятельство, так как жил я без родителей, и комната служила нам убежищем, пристанищем, вертепом и райским уголком — одновременно. Естественно, что ко времени моей первой публикации книг в домашней библиотеке значительно поубавилось: искусство, как известно, требует жертв.
Однажды, начитавшись Достоевского, ходили мы с Виктором Бузиновым по густо-зеленому Большому проспекту Васильевского острова, и нам очень хотелось убить старушку-процентщицу, коих в Ленинграде к тому времени было уже не густо. Всем своим видом, внешним и подспудным, заявляли мы окружающему нас обществу протест против того, что в стране по-прежнему тихо, скучно, вяло, в газетах, по радио и в кино жуют бесконечную жвачку из трех десятков «государственных слов» и что вот нельзя даже убить старушку-процентщицу, и вообще, Сталин уже три года как помер, а небо над нами не раскололось, земля под ногами не треснула, Нева все так же течет из Ладоги к Финскому заливу — скучно! Именно в эти мучительно однообразные, как нам казалось, вялые деньки обманутых надежд вызревали в наших головах резкие, ворчливые мысельки и стихи, вроде нижеприводимых.
Проклятие скуке
Боюсь скуки, боюсь скуки…
Я от скуки могу убить.
Я от скуки — податливей суки,
бомбу в руки — стану бомбить!
Лом попался — рельсу выбью,
поезд с мясом брошу с моста.
Я от скуки кровь твою выпью,
девочка, розовая красота…
Скука, скука… Съем человека.
Перережу в квартире свет.
Я — сынок двадцатого века,
я — садовник его клевет,
пахарь трупов, пекарь насилий,
виночерпий глубоких слез…
Я от скуки делаюсь синим,
как от газа!.. Скука, наркоз.
Сплю, садятся мухи. Жалят!
Скучно так, что — слышно! Как пение…
Расстреляйте меня, пожалуйста,
это я прошу — поколение.
Тогдашнее наше с Бузиновым шествие по Большому проспекту обращало на себя внимание прохожих. Причиной проявленного интереса послужили не столько наша протестантская наэлектризованность, сколько эпатирующие наряды, в которые мы облачились в тот день. Во-первых, яркие женские шляпы. Старомодные, из довоенных материнских залежей. Шляпы с вуалетками, перьями и огромными полями. В своей шляпе я проделал ножом отверстие и выпустил наружу залихватский клок волос. На спинах у нас алели бубновые тузы, нашитые на жилет и кофту, опять же — не из нашего с Бузиновым молодежного гардероба. На штанах — вызывающие заплаты, которых в послевоенные, отнюдь не джинсово-хипповые годы почему-то все жутко стеснялись. В таком виде, держась на людях как можно невозмутимее, заявились мы в библиотеку имени Льва Толстого. И потребовали выдать «Дневник писателя» Достоевского, чем еще глубже повергли своих зрителей в уныние и трепет, ибо «Дневник писателя» слыл тогда чуть ли не запрещенной книгой. Получив отказ, мы запросили брошюру критика Ермилова «Достоевский — мракобес и реакционер», которую предусмотрительно взяли из дому и держали до поры до времени за пазухой.
Получив из трепетных рук молоденькой библиотекарши брошюрку (а надо сказать, что в районной библиотеке был я записан еще с доармейских времен), мы откровенно накинулись на сию жалкую книжонку и с диким рычанием на глазах изумленной публики порвали ее на мелкие клочки. Дело подходило к вызову милиции, когда из-под полы кофты была извлечена копия, и мы, извинившись за причиненное беспокойство, покинули заведение. Не знаю, что о нас подумали библиотечные работники, а также читатели, находившиеся «в гуще событий», и почему все-таки не была вызвана милиция. Должно быть, в действиях наших, а также в словах и выражениях лиц публика уловила нечто осмысленное — не откровенно хулиганское, а — затаенно-взыскующее. Нами как бы была нарушена щемящая скука, взбаламучены некие застоявшиеся осадки, слегка помят и даже помассирован нравственно-психический отек, набрякший не только в помещении библиотеки, но и за ее окнами.
Возвратясь домой и сняв шутовские наряды, мы погрустили над бутылкой дрянного фруктово-ягодного вина, которое лет через двадцать в нашей стране нарекут странным, ворожейно-колдовским словом «бормотуха», и я пошел провожать Витю с 9-й на 1-ю линию. По дороге попалось объявление, говорившее, что производится набор учащихся в Полиграфический техникум, и Бузинов ткнул в объявление пальцем:
— То, что нам нужно! Учти, старик, никто стихов твоих при Советской власти издавать не будет. Но печатать вирши необходимо. Иначе превратишься в графомана. Есть такая разновидность тихого помешательства. Окончишь Полиграфический, станешь работать в типографии, скажем, на Печатном Дворе. И сам преспокойненько оттиснешь стишки. На отходах от лучшей, скажем, веленевой бумаги. В двух экземплярах: тебе и мне. Годится? Тогда пошли в храм науки.