19.02.1991 Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия
Случилось, некто в камерной толчее подвинулся, на несколько сантиметров уплотнился, и в телесном сгустке образовался как бы пузырек воздуха, крохотное местечко. Там отец и пристроился. И частично отдохнул. И с духом собрался. Благодетелем, поделившимся жизненным пространством, оказался Яков Васильевич Круглов, интеллигентного обличья мужчина, пострадавший, смешно говорить (опять смешно!), за коллекционирование открыток. То есть — филокартист, или как их там различают по собирательским интересам. Неважно. Важно, что его обвиняли в шпионаже. В пользу Аргентины. Собирая открытки, Круглов переписывался с некоторыми зарубежными коллекционерами, в том числе и с латиноамериканскими. Этого было достаточно, чтобы прослыть шпионом. В определенных, весьма влиятельных кругах. Великое дело для новичка — найти в камере если не задушевного, то хотя бы благосклонного собеседника. Первого, изначального, единственного в двухсотликой толпе. Найти и начать общение. То есть — жить полноценно, мыслить вслух, а не по-звериному рыкать и озираться. То есть как бы заново приступить к «жизненному процессу» существования. Умереть и воскреснуть. Без помощи врачей. Потому-то и запомнился Яков Васильевич Круглов, что поделился, отдал, а не взял. И не только пространством, но и расположением духа расщедрился. А там уж, когда человек не абсолютно одинок, возможно налаживание контактов и с другими соседями по несчастью. И вот, глядишь, ты уже и признан «массой», и как бы прописан в ее владениях, растворен в ее «компонентах», и на тебя уже не обращают излишнего внимания, принимая за своего, слитного. Были, конечно, и там исключения из правил. Двое держались особняком. Один из них обладал знаменитой фамилией расстрелянного поэта. «Знаете, кто это? — указал отцу Яков Васильевич на одного из независимых. — Сын поэта Гумилева». — И ты с ним познакомился? — спросил я отца… по прошествии пятидесяти лет со времени его пребывания в пересыльной тюрьме. — Пытался, но ничего не получилось. Эти двое — сын поэта и сын профессора медицины Дернова — сторонились толпы. Не подпускали к себе никого. Из чувства самосохранения? Никому не доверяли? Не знаю. Но мне показалось — не считали нужным. Может, я ошибаюсь, но в поведении молодых людей сквозила надменность этаких римских мраморных мудрецов, место которым в Эрмитаже. Отец не забыл и, я чувствую, не простил до сих пор иной, нежели у него, крестьянского сына, повадки держаться с людьми. Только и всего. Так мне подумалось вначале. А позже выяснилось, что я ошибался: простил, не мог не простить. Однако не забыл. — Понимаю, что все это было смешно, несерьезно, наивно, — отец бесхитростно улыбнулся, — и то, как держались эти двое с себе подобными, и то, как воспринимал их поведение я, начитавшийся классиков, ратовавших за всеобщее милосердие и равенство (для меня, вчерашнего крестьянина, Достоевский — откровение, для них — в порядке вещей). Все мы тогда хлебнули горюшка — и гордые, и покладистые — одинаково. И я запоздало восхищаюсь камерной независимостью Гумилева, хотя бы чисто внешней. Лично мне наблюдать сына двух великих поэтов пришлось однажды, в скорбный день похорон его матери — Анны Андреевны Ахматовой. В невообразимой, но какой-то чинной тесноте Никольского собора кто-то из моих знакомых указал мне на человека, фотографировавшего покойную, пояснив затем, что это-де сын Анны Андреевны. Поразило прежде всего не то, что передо мной сын Ахматовой, а то, что он занимался съемкой. В такие страшные минуты. Ну, пусть не страшные, пусть неизбежные, но хотя бы — таинственные. Тем более что в храме проходило богослужение. Не исключена возможность, что приятель мой ошибся и указал совсем на другого человека. Я — за такой вариант. И за неизбежные в этом случае извинения. Однако нависание над ликом усопшей фотоаппарата и как бы его полеты над гробом врезались в память отчетливо, будто вспышки магния в церковный полумрак.
22.08.2026 в 21:38
|