|
|
Отдохнув на мокрых бревнах, мы отправились дальше. Потянулись опять мрачные, бесконечные коридоры; они становились еще ниже, еще тесней, так что в иных местах приходилось не только сгибать спину, но и пробираться чуть не ползком, нередко ударяясь в темноте головой о деревянные бревенчатые оклады и подхваты шахты, и только благодаря толстому картузу не было больно, а в легкой шелковой фуражке, в которой я явился в контору, можно было бы в кровь разбить себе голову. Тут я снова оценил предусмотрительность, с какою был изготовлен весь шахтенный «мундир». Северная шахта находилась на глубине 240 метров. Это была высокая пещера, освещенная двумя-тремя свечками, воткнутыми в пробоины стен. Когда мы вошли сюда, рабочие занимались добычей малахита. Задняя серая стена, избитая и изрубленная, сверкала мелкими, словно пыль, блестками, и местами по ней проглядывал зелеными красивыми пятнами малахит. Сильно размахнувшись короткими кирками, рабочие вонзали острия в стену, и опять вытаскивали, и опять вонзали, пока к их ногам не падал кусок зеленого камня. Мелкие куски собираются в общий мешок, а более крупные обломки откладываются отдельно, потому что их употребляют на разные изделия, как вазы и проч.; мелочь же и россыпь идет для выделки зеленой краски. — Давайте посидим, — сказал мне спутник, который во время нашей прогулки по шахтам отмечал что-то в тетради. — Назад идти будет труднее: опускаться — одно, а лезть наверх — другое. Пока мы сидели, рабочие выломали из скалы кусок малахита и предложили мне взять его на память: — Может, вспомнить когда придется. Кусок был тяжелый, и нести его кверху по лестницам у меня не хватило бы сил. Тогда мне дали маленький, поместившийся в кармане. Это внимание меня очень тронуло. Кусок этот лежит и теперь у меня на столе. Нередко, глядя на него, я вспоминаю мрачное подземелье, куда никогда не проникал луч дневного света, вспоминаются глухие удары молота и кирки, глухое падение разбитого камня на каменный пол; вспоминаются изможденные лица рабочих и их простые, доброжелательные слова. Минут через десять мы пошли дальше. Опять потянулись коридоры, опять заныла согнутая спина, и снова пришлось то нагибаться, то подползать под низкие бревенчатые рамы и шагать по грязи и лужам. Наконец, явилась возможность выпрямиться во весь рост: мы подошли к лестнице. — Отдохните минутку, и — полезем! С удовольствием разогнул я спину, постоял, подышал и, следуя за своим спутником, взялся за осклизлую перекладину. Потянулись опять бесконечные лестницы, опять те же узкие площадки, та же грязь и слизь, по которой скользили руки и ноги; только подниматься было значительно труднее, нежели опускаться. Там были и свежие силы и сухая куртка, а здесь приходилось усиленнее напрягать мускулы. Движения стеснялись еще и тем, что одежда, насквозь пропитанная влагой и грязью, прилипала к телу и после трех часов ходьбы с согнутой спиной чувствовалось изнеможение. Усталость возрастала буквально с каждой минутой; к тому же от усиленного дыхания пересохло в горле, хотелось пить. Руки еле держались за скользкие перекладины, ноги еле переступали. Отдыхая чуть не на каждой площадке и медленно приближаясь к выходу, мы взбирались по лестницам уже около получаса. Я задыхался. — Долго еще? — Пустяки, — небрежно ответил спутник, — сажен тридцать осталось. По-здешнему, тридцать сажен — пустяки, а для непривычного москвича — это Ивановская колокольня. Помню, когда оставалась уже одна, последняя лестница и сверху падал уже бледный луч света, я изнемог до такой степени, что останавливался на каждой перекладине и еле держался руками. В эту минуту за глоток воды я отдал бы, кажется, половину жизни. Вот остается уже несколько шагов, несколько перекладин… Провожатый уже вылез и глядит на меня сверху, с твердой почвы, но руки мои перестают работать. Я хватаюсь за ступеньку, держусь за нее, но подняться (уже не имею силы; дыхание мое прерывается; того и гляди, опустятся руки, подкосятся ноги, и я полечу обратно по лестнице вниз… — Ну, еще! Еще немножко! Еще! — слышу я возле себя знакомый голос. Бессознательно лезу вверх, цепляясь, словно раненый, за перекладины, и, наконец, меня берет крепкая рука вожатого и извлекает из ямы. — С непривычки, конечно, трудно! Несколько секунд я сидел на полу; потом отдышался и не очень твердыми шагами последовал за своим спутником; не без труда поднялся на какой-нибудь десяток порожков широкой лестницы и вышел на заводской двор, где ярко светило солнце, где снова дышалось легко и свободно. Вряд ли когда-нибудь я бывал так рад дневному свету. Свежий воздух казался мне легким и ароматным, а голубое небо, зеленая трава на горе и белые облака радовали меня и казались необычайно прекрасными. Было уже восемь часов, когда я вернулся в контору; следовательно, по шахтам мы бродили часа три. Сторож с добродушной улыбкой встретил нас на крыльце и спросил меня, хитро прищуривая глаз: — Чайку холодненького теперь, пожалуй, выпить недурно? Не дожидаясь согласия, в котором он был более чем уверен, он подал мне стакан остывшего чаю; я выпил почти залпом и только тогда мог проговорить первое слово. — Говорил, жарко будет, — упрекнул меня сторож. — А еще раздеваться не хотели. Он помог мне стащить с себя почерневшую от грязи и воды заводскую куртку, подал умыться, помог надеть — пиджак и пальто, но вдруг что-то вспомнил и задержал мой уход. — Расписаться-то забыл вам подать!.. У нас это до спуска полагается, иначе нельзя. Сначала подписку дай, а потом уж иди: потому что вдруг — какое несчастье, тогда что? Может быть, я ошибаюсь, но только из его дальнейших слов я понял, что при конторе имеется книга, в которой дается подписка, что, опускаясь в шахту, я не буду винить никого, если в случае обвала или какого иного несчастия мне не удастся выйти оттуда живым… Не читая текста, я расписался в книге или на каком-то листе и поспешил домой, чтобы переодеться, так как на мне, по словам сторожа, не осталось ни одной живой нитки, а в двенадцать часов дня отходил из Тагила мой поезд. Уже полвека прошло с той поры, но впечатление, вынесенное из подземелья, навсегда осталось в моей памяти свежим и сильным. Сидя уже в вагоне и приближаясь мало-помалу к Невьянску, я стал расспрашивать соседей о каких-то существующих легендах, о страшных рассказах про тамошнюю башню, но никто не хотел удовлетворить моего любопытства. — Чем знаменита Невьянская башня? — спрашивал я то одного, то другого попутчика. — Да ничем, — отвечали мне просто. — А говорят, что есть о ней интересные легенды. — Никаких легенд нет. Тем не менее я слыхал, что легенды есть, и мне хотелось непременно добиться до них, но на все мои просьбы ответы были одинаковы. Тогда я подсел к старичку, на вид простому человеку, в надежде от него узнать что-нибудь. — Мало ли чего болтают! — ответил он мне. — А все-таки, что болтают? — Да так… ничего не стоит. — Чудеса там, что ли, какие? Старик только махнул рукою: — Так… бабьи сказки! Как ни допытывался, ничего больше узнать я не мог. Однако становилось уже ясно, что легенды существуют. Подсел к другому пассажиру в противоположном углу вагона, к человеку молодому, похожему на артельщика. — Действительно… говорят. Только все это вздор! — отвечал и этот, умалчивая о самых рассказах. — Рассказывают что-то интересное, — начал было я, надеясь вызвать его на разговор, но он перебил меня возражением: — Это нужно еще доказать! — Да что доказывать-то? — А вот, про что болтают. — Я не знаю, про что болтают, потому и спрашиваю. — И знать незачем. Пустяки одни. Говорю, сначала доказать надо. Это становилось, наконец, любопытно. Что за тайна? Что за рассказы, о которых никто не хочет сказать даже слова? Не было уж сомнения, что легенды ходят в народе. |











Свободное копирование