|
|
* * * Во время советской оккупации мы не имели и не могли иметь никаких сведений от папы и Володи. Через некоторое время, после ухода большевиков, вернулся из Ковеля измученный и сильно постаревший папа и с ним Володя. Он был один. Его нельзя было узнать. Худой, сгорбленный, с застывшей гримасой страдания на лице, с глубоко впавшими глазами, то словно устремленными внутрь себя, то тревожно бегающими и будто, что-то ищущими. И физически и душевно Володя был совершенно разбит. Как всегда и везде, куда приходили большевики, вслед за военными в Ковеле появились чекисты и начали «чистку». Схватив Володю, они посадили в Чека. Что он там прошел, он никогда нам не рассказал. Одно только мы узнали, что он был назначен к расстрелу и только, неожиданно ворвавшиеся в Ковель поляки, спасли его жизнь. Жена его потрясенная горем, родила преждевременно неживого ребенка и, получив заражение крови, умерла. Войдя в дом, Володя молча прошел в свою прежнюю комнату, не раздеваясь лег на кровать, лицом к стенка, и застыл. Когда я осторожно подошла к нему, чтобы прикрыть и предложить поесть, он тихо простонал: – Не тронь, не тронь, – мне больно. Несколько дней пролежал он так без движения, не желая ни есть, ни пить, ни говорить. К его спине он не позволял дотронуться; даже прикосновение простыни мучило его. Без моей помощи он не мог ни повернуться, ни сесть. Первая его просьба ко мне была: – Лида, заведи граммофон и поставь пластинку, она там у меня в чемоданчике. Это была любимая пластинка его жены. Я не помню ее названия, но одна фраза ее навсегда врезалась в мою память: «Весною весь сад разовьется И могилу покроют цветы»… Как ни старалась я спрятать эту пластинку, отвлечь его внимание от нее, заговорить его – ничего не помогало. Опять и опять он просил, чтобы я ее ставила. Это была пытка и для него и для меня. Очевидно ему надо было пройти через нее, чтобы вернуться к жизни. Постепенно боли в спине утихли, и он начал садиться и разговаривать со мной. Я напрягала все свое умение, чтобы отвлечь Володю от его мыслей. – Володя, – говорила я, – ну повернись, посмотри хоть в окно, на деревья, на сад, на небо. Видишь, как бегут облака. Все время приходит, меняются, уходят. Так и в жизни все меняется, все уходит. Прошлое ушло, а новое надвигается. – Я ничего нового не хочу, – мрачно отвечал он, – и к чему вся эта канитель, эта жизнь? – одно мучение… – Нет, не одно. Все чередуется, то горе, то радость, то дождик, то солнышко, – внушала я ему. – Не говори, у одних почему-то все больше солнышко, а у других дождик, да тучи, да горести тянутся без конца. А солнышко если и блеснет, то на один миг, точно хочет показать, что оно существует или подразнить, чтобы после него еще тяжелее и горестней стала бы жизнь. От этой нашей философии, я незаметно стала переходить на более жизненные темы. – Мы с тобой Володя, настоящие ромейские дикари. Всегда жили почти по соседству с семьей священника из местечка Степань, и никогда с ними не познакомились. Вчера я случайно к ним попала. Вот же хорошенькая у них старшая дочка. Глаза серые, робко сияющие под густыми ресницами. Тип русской боярышни. И хорошо образованная, воспитанная. Два года были на курсах в Петрограде, но скромная и миля. Ты ее видел? – Нет, не видел и не собираюсь, – коротко отвечал Володя. Я еще раз попробовала заговорить о ней, но без всякого успеха. Как известно, время – лучший доктор. В корне железное здоровье Володи помогло тому, что он понемногу стал успокаиваться и приходить в себя. Что касается его душевного состояния, то и потом я помню немногие минуты, когда Володя бывал веселым, может быть счастливым. Но и в эти редкие минуты его глаза не загорались яркою радостью жизни: в них всегда глубоко таилась сдержанная печаль. |










Свободное копирование