25.11.1928 Париж, Франция, Франция
Я не упомянула до сих пор об одном члене нашей семьи, о родной тетке моей матери, нашей grande tante[1] Софье Николаевне Молчановой, которую мы звали баба́ Софи́. Она была сестрой матери мама Прасковьи Николаевны Мосоловой, жившей почти безвыездно за границей. Софья Николаевна воспитывала мою мать с четырехлетнего возраста совместно со своей двоюродной сестрой Прасковьей Ивановной Раевской, урожденной Арсеньевой. Они взяли маленькую Вареньку Мосолову от ее матери, чтобы спасти ее от безалаберной жизни и взбалмошного характера ее матери, которая уже тогда развелась и жила врозь со своим мужем, а моим дедом Алексеем Петровичем Мосоловым, который сыновей Федора и Николая взял к себе, оставив дочь матери. Соглашение с Прасковьей Ивановной насчет уступки ей Вареньки, кажется, произошло очень просто и легко. Прасковья Ивановна обещала ей оставить все свое состояние, Поповку и дом на Шаболовке и сама отказалась от заветной мечты уйти в монастырь (после уже умершего мужа) ради воспитания девочки. Вместо пострижения в монахини она начала тотчас строить церковь в Поповке и против нее большой деревянный дом, тот самый, в котором мы прожили так счастливо до революции, когда он сгорел от неряшливого содержания труб и боровов на чердаке в 1922 году, простояв лет 90 свежим и крепким, еще бы на 90 лет хватило бы. Трогательная дружба двух двоюродных сестер, посвятивших себя воспитанию племянницы, продолжалась до самой смерти Прасковьи Ивановны Раевской, когда Вареньке сравнялось 19 лет. Через год или полтора она вышла замуж за моего отца, а Софья Николаевна осталась жить с нею и прожила до 1872 года, никогда не болев даже зубами. Она страшно любила свою племянницу и всех ее детей, особенно старшего Алексея, чтила память Прасковьи Ивановны и, думаю, очень уважала моего отца, во всяком случае на вид было все как следует. Мать моя была с нею невероятно почтительна, заботлива и нежна, но, думаю, что постоянное присутствие ее в семье было тягостно для отца, тем более что она была очень глуха, и мать моя тоже сильно глохла. Но отец по своей необыкновенной доброте и мягкости и из любви к жене, которая была очень привязана к «тетеньке», как она ее звала, никогда не показывал, что для него стеснительно или неудобно ее присутствие. Софья Николаевна всегда сидела за столом рядом с мама с левой стороны (отец сидел с правой) и во всех случаях и положениях занимала почетное место, и ей оказывалось почтительное внимание. Характер у баба Софи не был совсем приятным, и хотя она ко всем детям, кроме Алексея, относилась ровно и справедливо, заботилась, кутала и лечила, все-таки мы не так уж очень любили ее. Может быть, от глухоты или по старости не умела она подойти к детям и заставить их любить себя. Софья Николаевна была еще бодрая в то время, про которое я пишу, но сильно сгорбленная (спина была совсем круглая и иногда побаливала), ходила с палочкой вне дома и шмыгала ногами по полу в комнатах. Слушала в серебряный рожок, который помогал плохо. Лицо ее было очень темной кожи, но не от болезни (она всегда была здорова и ела постное, строжайше соблюдая посты), а, вероятно, темный цвет лица был у них в семье. В доме были портреты маслом разных родственниц, тоже очень смуглых без румянца, и все с приподнятой одной бровью. Платья носила Софья Николаевна темные и белые рюшевые чепцы, которые сама стирала, крахмалила и сушила на скалке, потом опять сбирала и сшивала, а «плоила» их ее горничная раскаленными щипцами. Это была серьезная работа, которую я любила наблюдать. Чепцы завязывались цветными лентами под подбородком бантом с длинными концами. Было нарядно и очень опрятно. Буколек на висках я не помню, но на ее фотографиях того времени они есть на висках, и вообще мода на них тогда еще не прошла. Три года спустя я их видела на других дамах — тетушках. Баба Софи больше всех любила, обожала брата Алексея, и все готовилось, варилось, мариновалось и солилось сообразно его вкусу, часто ею же воображаемому и ему приписываемому. Когда он приезжал из Москвы, она его усиленно всем этим угощала, и я ее отлично понимала, т. к. сама обожала Алексея. Весь день баба Софи вышивала по канве цветными шерстями и шелком разные узорные полосы для облачений в церкви, для одежды священника и дьякона, аналоев и престола, и у нее была масса мотков шерстей и шелков всех оттенков, всех цветов. Это была очень красивая масса. Иногда и мне доверялось зашивать крестиком фон между цветами на этих полосах. Кроме того, она выдавала повару провизию, «специи» из шкапчика-образницы, высоким уголком стоящего в правом углу. Верх был в образах, а низ полон жестянками, картонками, отлично сработанными мама и домашними мастерами, и мешочками со всеми запасами бакалеи и колониальных товаров. Эти слова мне были совершенно знакомы и милы. Она же колола сама сахарные головы в особом ящике с ножом на шарнире, и верхом удовольствия было поколоть немного некрупные куски на кусочки, уже пригодные для накладывания в чашки. Когда приходил повар Емельян за специями и стоял во всем белом в дверях, дожидаясь, баба Софи начинала медленно и методично возиться со своими жестянками и мешочками, а я взбиралась на большое вольтеровское кресло, стоявшее у шкапчика под сенью высокого желтого жасмина, и наблюдала, как она возилась со своими вкусными специями: миндалем, черносливом, изюмом, имбирем, корицей и разными крупами и макаронами. Конечно, и мне перепадало кое-что съедобное, а макароны — чтобы играть. Но несмотря на все эти привлекательные занятия и баловства, я не особенно ее любила. Может быть, она была ворчлива — не помню, может быть, просто не умела обращаться с детьми и заслужить их любовь. Баба Софи также занималась лечением больных с деревни; сама составляла примочки, мази, пластыри, настойки и шпанские мушки и горчичники, намазывала мыло на суконные полоски для горла и салом капала на проколотую толстой иглой бумагу от сахарных голов для накладывания на грудь от кашля. Делала спуск из воска и деревянного или прованского масла от нарывов и т. д. Мы, дети, особенно мальчики, для нее летом собирали липовый цвет, ромашку, зверобой, березовые почки и шпанских мух. Она же заведовала и оранжереей, парниками, цветником и огородом. По руководству Рего(?) (русскому) изучила это дело и бесконтрольно, кажется, властвовала над садовником Измаилом, который часто бывал пьян, но знал свое дело. Помню, как рассказывал папа, смеясь, что видел и слышал такую сцену: баба Софи стоит перед выпившим Измаилом, смотрит на него пристально в лорнет (она была близорука) и бранит его за то, что напился и за какое-то упущение; он оправдывается и, чтобы ей угодить, упоминает ей о Рего(?), будто он им руководствовался, когда так делал, а она стучит пальцем ему в лоб и говорит: «у тебя тут не Рего(?), а вино!» Но она его жалела из-за большой семьи, которая жила при нем и довольно бедствовала из-за его постоянного пьянства. Мы всегда принимали участие в этих оборванных ребятишках, а сама баба Софи нашивала им от каждого обеда нашего еды. Раз мы, дети, по совету баба Софи набрали целую корзину наших отслуживших платьев, башмаков и игрушек и снесли им, завернувши все игрушки в газетные бумажки, чтобы насладиться зрелищем, как дети будут их разворачивать и радоваться тому, что покажется на Свет Божий. Помню, как это было на «борове» оранжереи рядом с кучей палочек для цветов и мочалы. Эффект получился большой, и очень было приятно и получившим и дававшим детям.
05.05.2026 в 18:12
|