25/II-42
…Утром, когда уходили, на район был дикий артналет, и снаряды свистели над нашим домом без секундной паузы, как в зоомагазине птицы. Нас не убило, хотя ложились везде, близко. Мне было страшно, я хотела жить и, очень стыдясь своей трусости, уговорила его обождать налет в подъезде…
А когда пришли в Дом радио, оказалось, что из Москвы приехала Муська, моя сестра.
Она приехала к нам на грузовике, с продовольственными посылками для Союза писателей, мне тоже — большая посылка, и она кое-что привезла.
Она ехала кружным путем, одна с водителем, вооруженная пистолетом каким-то, в штанах, в полушубке, красивая, отважная, по-бабьи очаровательно-суетная. Спала в машине, вступала в переговоры и споры с комендантами, ночевала в деревнях, только что освобожденных от немцев, забирала по дороге письма и посылки для ленинградцев.
Горжусь ею и изумляюсь ей — вздорной моей, сварливой Муське — до немоты, до слез, до зависти.
Хочет как можно быстрее выволочь меня отсюда — и так напирает, что я вроде как способность к самостоятельным действиям утратила, и такой жалкой себе кажусь!
Она привезла много отличных вещей — 3 кило шоколаду, 4 банки сгущенного молока и т. д.
Кое-что возьмем обратно в Москву — там тоже плохо, — порядочно отдаем папе, хочу хороший подарок сделать Марусе Машковой[1].
А в свой отъезд — тем более на самолете — все больше не верится. Ну, могу и на машине — с Муськой, что было бы лучше всего, но рискованно — могу вытрясти ребенка…
Надо собрать Марусе подарок. Хорошо было бы дать ей банку молока — да жалко все же…
Мы идем над Дорогою жизни.
Неумолчно гудит самолет.
Как тиха и печальна отчизна —
Только ели, сугробы да лед.
А равнины пусты и безлюдны,
Точно нет ни войны, тишина.
О, как бьется жестоко и трудно
В этом диком молчанье страна.
Неумолчное слышу страданье
Ненаглядной России моей.
Не поют молодые пилоты,
Пролетая над тихой страной.
За туманным стеклом самолета
Только снежное поле одно[2].