20.04.1919 Москва, Московская, Россия
[О Бранде ][1]
Как всегда весною меня потянуло вон из города в мой любимый Крым. И вот в мае 1904 г[ода] мы даем концерт в Ялте. Сколько раз я бывал на юге, и хотя всегда испытывал известный восторг от красот южного берега, но никогда это не достигало той силы и напряжения, какие я читаю в своих собств[ен ных] письмах того времени. И не только по отношению к природе. То же относительно близких, любимых жены и детей, друзей и искусства. Точно какие — то итоги чувств, после которых все должно было переключиться на все большие и большие масштабы. В этом смысле годы [1]904, [190]5 и [190]6, подводя итоги четвертому десятилетию моей жизни, разделили е[го] как бы на две половины, закончившись поездкой в Пал[естину] в 1907 г[оду]. Вернусь к поездке в Ялту.
Письмо от 27 мая: “Утром 26 мы выехали из Симферополя]. Жарко было и пыльно. Это отчасти отравляло удовольствие переезда. Но вскоре показались горы. Мы проезжали те места, кот[орые] мы вместе проезжали обратно из Гурзуфа и т[ак] д[алее]”.
29 мая: “Вчера концерт прошел блестяще, зал был почти полон. Играли мы хорошо. Аренский был в концерте, и, после того как мы исполнили его трио, ему устроили овацию. Я за него очень рад. Он очень болен, и, на мой взгляд, несмотря на свою молодость, доживает последние дни. Сам он этого не чувствует и, главное, не бережет себя”.
Вспоминаю его кончающим Петербургскую] консерваторию, он исполнял с оркестром свой ф[орте]п[ианный] концерт. Он много обещал тогда и сам был полон надежд. И если он сумел бы преодолеть соблазны жизни, понял бы глубже призвание творца музыки, призвание, предъявляющее наиболее высокие требования композитору, артисту — худож[нику], то он дал бы много больше того, что дал. По содержанию и направлению [своей] музыки он как бы олицетворяет “салонный академизм”, стараясь быть приятным для более широких кругов слушателей. Трио D-moll его, посвященное памяти покойного директора Петербургской] консерватории] К. Ю. Давыдов[а], в котором] трогательная прекрасная элегия, впервые было исполнено им самим. Не будучи пианистом, он свои вещи исполнял превосходно. Я был на этом вечере, когда А[ренский] исполнял свое трио. Во время перерыва ко мне подошел известный критик, профессор] Московской] консерватории] Ник[олай] Дмитриевич] Кашкин и сказал: “Третье трио Мендельсона”, желая указать на мендельсоновское влияние. Его учитель Римский — Корсаков в своей летописи посвящает умершему в 1906 г[оду] Аренскому целую страницу, закончив ее так: “В молодости А[ренский] не избег некоторого моего влияния, впоследствие влияния Чайковского. Забыт он будет скоро. Безалаберная жизнь среди вина, карт и кутежей расстроили его здоровье, и он умер от скоротечной чахотки. Он боролся со своими порочными наклонностями и одно время душевно заболел. Но преодолеть их не был в состоянии. Жаль, дарование было у него большое…”[2]
После концерта в Ялте, где Ар[енский], быть может в последний раз был чествуем, мы пригласили его в Гурзуф, куда мы поехали на обед, передохнуть после ряда концертов. Это был незабываемый обед. Композитор и исполнители его произведения, взаимно расположенные, провели незабываемый день вместе. Через 1 1/2 года он скончался 45 л[ет] от роду. Я чувствую, что злоупотребляю словом “незабываемый”. Но сейчас, через 40 л[ет][3], все события того времени так врезались в память, оставили такой глубокий след в сердце, что слово “незабываемый” вполне уместно.
Есть русская пословица “на ловца и зверь бежит”. Мы выбрали для отдыха Гурзуф как наиболее уединенное и тихое место весною, когда нет еще сезона. И действительно, оно таким и оказалось. Отдохнуть можно было отлично. Но вот по соседству с Гурзуфом вырос новый курорт — Су[у]к-Су, своего рода каприз разбогатевшего инженера, построившего мост через Волгу[4]. Почти на голой скале над морем был создан роскошный курорт, расчитанный на богатых посетителей. Он только — только открывался и совершенно еще пустовал, обслуживая только одну молодую пару. То был скрипач Борис Лившиц, уч[ени]к Ауэра, женатый на его младшей дочери. Лившиц — под фамилией Сибор и сейчас известен в Москве как очень хороший скрипач — был в Суук — Су гостем заведующего курортом. Узнав, что мы с Крейном в Гурзуфе, он пригласил нас посмотреть новый курорт. В назначенный день мы пришли в Суук — Су и попали в сказочную обстановку 1001 ночи. Магом и волшебником этой обстановки явился инженер Шалит, кот[орый] в то время строил такой новый город под Петербургом] на острове Голодай[5]. Первое впечатление было, что перед нами артист- фантазер, полный каких — то колоссальных проектов, с хорошей душой чел[ове]к. Небольшого роста, с густой черной шевелюрой, живой как ртуть, он сразу стал как — то близок нам. Являясь полным хозяином курорта, он пригласил нас отобедать с ними, тем более что 6 поваров готовили обед только для Лившица с женой. Обед происходил в 8 ч[асов] вечера. Я не запомню такой роскошной сервировки стола, уставленного дорогими винами в хрустальных графинах. И в то время, как мы 5 чел[ове]к обедали, небольшой салонный оркестр из 6–7 итальянцев прекрасно играл всевозможные попур[р]и из опер. Нас, музыкантов, трогала изящная игра коллег, и мы, не сговорившись, к концу обеда решили ответить им тем же. Хороший рояль стоял тут же на веранде. Крейн взял скрипку у первого скрипача оркестра. Сибор принес свою, и создался импровизированный концерт. Слушателями были: безмолвное море, тихая ночь, итальянцы и слуги. Это было действительно прекрасно. И всех охватило то чувство восторга и общего единения, какие так способна вызвать волшебница — музыка. Шалит был вне себя от восторга. Он велел подать шампанское, чтобы особенно подчеркнуть прекрасный момент. Итальянцы оценили нашу музыку, и мы расстались с ними друзьями. На др[угой] день Шалит снова пригласил нас, но я категорически отказался, хорошо понимая, что экспромт не повторится и мы только нарушим незабываемое впечатление. Но дня через два мы утром снова пошли в Суук — Су, чтобы проводить уезжавшего Шалита, с кот[орым] больше никогда не пришлось встретиться. И как странно и неожиданно было для меня через много лет познакомиться в Париже с прекрасной молодой дамой из Кипра — баронессой де Me- наше, оказавшейся дочерью Герасима Шалита. Проводив Шалита, мы направились обратно к себе и по дороге встретили — знакомого Этлимана — художника, архитектора и прекрасного скрипача, напоминающего Иоахима, и молодого чел[ове]ка по фамилии Бидерман, у кот[орого] имение около Гурзуфа. По их настойчивой просьбе мы поднялись в “Хасту”, так называлось именье Бидермана, и провели прекрасно целый день среди совершенно сказочной обстановки, совершенно противоположной Суук — Су.
Герасим Шалит по своему необузданному характеру принадлежал к тому типу людей, каких сердцевед Толстой охарактеризовал в лице отца в рассказе “Два гусара”. То же отсутствие сдерживающих центров перед осуществлением всякого желания, любого, хотя бы безумного плана. При этом во всех действиях таких людей наблюдается отсутствие личного интереса и готовность многим жертвовать. Общее впечатление от всей их деятельности, несмотря или вопреки их беспутности, — налет какого — то благородства. Если это понятно в русском графе Федоре Турбине, которого характеризовали как картежника, дуэлиста, соблазнителя и т[ому] п[одобное], и к тому же это было в начале 20 г[одов] 19 ст[олетия], как это понять в еврее, инженере из Риги в начале 20 ст[олетия]. Таковы парадоксы жизни. Сын сиониста, кот[орый] знал Герцля [6], чуждый каких бы то ни было национальных стремлений, Герасим Шалит точно впитал в себя размах и ширь русской натуры. И это соединение было особенно симпатично в нем.
В Бидермане не было и тени тех буйных, страстных и беспутных наклонностей соседа. Умный, образованный, он был всегда корректен, любил удобства жизни, был благоразумен и предусмотрителен (молодой Турбин). Среди диких гор — точно оазис, настоящий культурный уголок. Дом, обставленный просто и уютно. Отличная библиотека книг и нот. В зале прекрасный рояль Бехштейна. Вокруг дома чудный фруктовый сад, виноградники, и сверху чудный вид на всю окрестность. Вся обстановка свидетельствовала о культурности немецких хозяев. Сам Бидерман, большой любитель музыки, походил больше на артиста, чем на заботливого аккуратного немецкого хозяина. Это впечатление еще более укрепилось во мне при дальнейших встречах и длительном дружеском знакомстве с Бидерманом. Он был один из тех, кто понял идею Бетх[овенской] академии и был готов содействовать ее осуществлению..
В течение дня Бидерман не раз выражал сожаление, что он должен вечером поехать в Ялту, чтобы сопровождать небольшую кавалькаду на Чатыр — Даг. Слово за слово, и оказалось, что представляется прекрасная поездка верхом. Крейн — лихой наездник, загорелся желанием ехать, а я хотя не очень решительно, но тоже согласился. Прямо из “Хасты” телефонировали в Ялту относительно лошадей, и на др[угое] утро мы верхом отправились на Чатыр — Даг. Надо быть поэтом, чтобы передать все виденные красоты. Душевное ли состояние мое, кот[орое] остро реагировало па dcc, по то, что открывалось взору сверху, не поддается никакому описанию. Когда же мы взобрались на гору Роман — Кош и увидели оттуда всю цепь гор и Козьмодемьянский монастырь, то прямо дух дыхание захватило. К вечеру мы несколько заблудились и решили ночевать на открытом месте. Но чабаны — пастухи указали нам путь к гостинице. Утром мы взобрались на Чатыр-Даг, оттуда виден Симферополь, Бахчисарай, Черное море, Азовское и бесконечная цепь гор. Но все это не могло сравниться с видом Роман — Кош[а]. Вернулись мы через Алушту, откуда […]* к вечеру были в Гурзуфе. После такой поездки пару дней ни стать, ни сесть невозможно было. Вот какие интересные экспромты нарушали наш отдых в Гурзуфе. Жалеть об этом не приходится; тем более что это посещение моего любимого южного берега явилось прощальным. Своего рода “итог” с рядом “незабываемых впечатлений”…
Не скажу, что вся сила переживаемых впечатлений лежала в красотах южного берега. Многое я видел раньше, но никогда острота переживаний не достигала такой силы. Причина отчасти была во мне, в кот[ором] происходило своего рода “освободительное движение”. Приехав прямо из Гурзуфа [на] подмосковную дачу, я не менее восторгался и наслаждался небольшим лугом ромашек перед домом, которые утром молились на восток, в полдень гордо смотрели в небо, а к вечеру снова кланялись западу под влиянием солнца. Это производило трогательное впечатление. Мы жили уединенно, без всякого соседства, и никогда не скучали. Я не раз задумывался над тем, откуда у нас, выросших в городе, такая ненасытная любовь к природе. Я упоминал уже о политических движениях 2-й половины [1]904 г[ода] в связи с вечером “Общества просвещения”[7]. Тот якобы покой и порядок, какими обычно шла наша концертная деятельность, нарушились, и не только по политическим причинам. Какой — то протест вырастал изнутри против “привычного”. Необходимо было внести что — то новое, свежее, если не в самой программе, которая преследовала исторический] порядок, то по крайней мере добиваться еще больших результатов от исполнения. В этом сказалось влияние (с одной стороны, лекций, а с др[угой], анализа, о кот[ором] я упоминал). “Художник не должен быть стар. Много нужно для иск[усства], но главное — огонь!” — говорит Толстой в рассказе “Альберт”[8]. В искусстве], как во всякой борьбе, есть герои, стремящиеся преодолеть всякие соблазны, и есть обыкновенные […].
Вспоминается мне случай, имевший место год перед этим. Как известно 11 /III 1881 г[ода] в Париже скончался Николай] Рубинштейн, любимец Москвы, директор Московской] консерватории] и друг Чайковского. Незадолго перед этим на вопрос в письме М-ше ф[он] Мекк, “почему он, Чайковский, не пишет “трио”, композитор ответил, что звучность ф[орте] — п[иано] со струнными ему кажется неподходящей и что вряд ли он когда-нибудь сочинит трио [9]. Но вот умер друг, Николай] Рубинштейн], первоклассный пианист — виртуоз, и это побудило Чайк[овского] создать свое знаменитое трио — “Памяти великого пианиста”[10].
В 1893 г[оду] Чайковский скончался, и через некоторе время после его смерти молодой тогда композитор Сергей Рахманинов] сочинил трио памяти Чайковского[11]. Так же обширная первая часть, так же вторая — тема с вариациями и финал — заключение. По содержанию оно не меньшей силы, чем трио Чайковского, и для ф[орте]п[иано] еще трудней — точно ф[орте]п[ианный] концерт со скрипкой и виолончелью. Исполненное в первый раз памяти Чайковского, оно не произвело такого впечатления, какого ожидал молодой композитор. То ли что не были преодолены все трудности исполнителями, или слушатели не были подготовлены достаточно, чтобы тотчас же воспринять новое произведение, но трио не имело успеха, и сам композитор его невзлюбил. Прошло 10 л[ет], трио ни разу не исполнялось. В сезон [1]902/3 года последним номером нашей исторической программы концертов было трио Рахманинова.
Целое лето посвятил я на изучение этого трио, кот[орое] доставило мне много наслаждения. В начале осени, когда афиша была выпущена, я встречаю Рахманинова, кот[орый] останавливает меня и говорит: “Зачем вы причиняете мне неприятности”. Я смотрю на него во все глаза. “Зачем вы играете мое трио, мне это неприятно, я его не люблю”. — “Мы играем его, потому что это прекрасное произведение, и я очень прошу Вас, когда подойдет время его исполнить, прослушать нас”, — попросил я его. На этом мы расстались. Месяца через 4 наступила очередь программы, кот[орая] заканчивалась трио Рахманинова. Он пришел на генеральную репетицию и слушал нас, согласился со мн[огими] сокращениями, которые он тут же и сделал. Некоторые оттенки наши ему так понравились, что он решил при следующем издании трио, принять их к сведению. Мы расстались с тем, что завтра он с женою будет в концерте. Но через час по его уходе я получил от него записку, что хотя он и обещал быть, но придет только его жена. В концерте жена его была; и она убедилась, что трио имело успех…
Прошло полгода, осенью в окт[ябре] 1903 г[ода] минуло 10 л[ет] со дня смерти Чайковского. Незадолго до этого студенты университета обратились ко мне с просьбой устроить концерт в пользу их кассы. Концерты устраивались в большой зале Дворянского собрания 183, вмещавшей от 2–3 тысяч человек. Чтобы привлечь такую массу слушателей, нужна боевая программа и имена любимцев публики. Я предложил им следующее: Московское] трио: Шор, Крейн, Эрлих исполняют два трио — вначале Рахманинова, а в заключении Чайковского. Между этими трио — любимцы публики — Собинов (любимый московский] тенор Б[ольшого] театра) и др[угие] [исполнят] романсы Чайковского. А весь концерт посвящается памяти Чайковского.
Концерт привлек полный зал публики. Когда мы вышли играть, то против эстрады на хорах мы увидели Рахманинова, сидящего, облокотившись на барьер (его любимая поза). Это нас как — то еще больше пришпорило, и мы с большим подъемом сыграли его трио. Успех превзошел все ожидания, нас вызывали много раз, а в антракте к нам с хор в артистическую спустился композитор, пожал нам всем руки и сказал: “Вы заставили меня полюбить мое трио, теперь я буду его играть, спасибо”. Для нас, исполнителей, это был самый большой комплимент, какой возможно получить от композитора… Я упомянул об этом эпизоде, т[ак] к[ак] он наглядно подтверждает мысль Шопенгауэра, что композитор творит подобно сомнамбуле, как бы во сне, и не всегда сам может судить о своем творении [12]. А во 2-х [во — вторых], подтверждается и мысль Вагнера, кот[орый] писал Листу: “Только исполнитель является настоящим художником. Все наше поэтическое творчество, вся композиторская работа наша, это только некоторое хочу, а не могу: лишь исполнение дает это могу, дает — искусство”[13].
Такой же случай, как с трио Рахманинова], произошел с 5-й симф[онией] Чайковского. Композитор, сам дирижируя, провалил ее и готов был уничтожить ее. Явился Никиш и возродил ее исполнением.
Когда Бетх[овен] услыхал одну из своих сонат, только сочиненную, в исполнении пианистки Мари Биго, то сказал: “Это не то, что я думал, но это много лучше”. “Das ist nicht genau der Charakter, welchen ich diesem Stucke habe geben wollen, doch fahren Sie immerhin fort, wenn ich es nicht vollstandig selbst bin, so ist es etwas Besseres ais ich”[14].
14.01.2026 в 20:45
|