|
|
В марте 1990 года в Ленинграде исчезло мыло. Даже не жаловавшие меня сослуживцы, видимо зная мой ужас перед закатом гигиены и поняв всю бездну моего испуга, приносили мне в подарок какой-то залежалый «Красный мак» или «Буратино», даже кусочки хозяйственного мыла. Дефицит — термин вроде бы и советский, а ведь продукты стали пропадать еще перед Великой революцией, и неповинную (во всяком случае, в этом) Марию-Антуанетту прозвали Мадам Дефицит… Хлеб у нас еще был, но вслед за мылом исчез и стиральный порошок. И вот — март, я в вестибюле Дома журналиста: приехал из Лондона Никита Дмитриевич и почему-то позвонил мне, настоятельно приглашая на встречу с ним. Но в вестибюле я жду дочку моего таллинского друга Бориса Бернштейна — она должна привезти мне две пачки эстонского порошка «Био», иначе нечем стирать. Той весной начинались хлопоты с приемом французских коллег, с которыми минувшей осенью (1989) я подписывал договор в Париже о совместной выставке. Теперь уже они приезжали к нам. В практике Русского музея, не говоря уже о моем скудном собственном опыте, это была первая выставка, которая не организовывалась и не субсидировалась сверху. Пришлось искать «спонсоров» (и слова еще такого не было) и так или иначе многое придумывать и решать самим. «В долю» вошел Фонд культуры, французам сняли на июль роскошный барочный особняк близ Стрельны — точнее, руины с красивыми стенами. Посмотрев в Париже на фотографию особняка, романтичные французы пришли в восторг. Это потом они узнали, что такое жить в комнатах «без удобств» по двое, а то и по трое. Но это было впереди. Пока же подписывали бумажки и отбирали советских участников летней выставки. В Русский музей привезли работы двадцати — тридцати наших художников, расставили их вдоль стен и вместе с французами стали выбирать. Мимо действительно достойных живописных полотен парижские коллеги прошли совершенно бестрепетно, словно не видя их. Я удивился: «Разве вы не видите, что это прекрасная живопись?» — «Отчего же, — ответили мне. — Но хорошей живописи много в музеях. Мы ищем сенсации». Все эти речения о новом и сенсационном — сколько их звучало уже в нашем веке, сколько на эту тему пролито чернил. Мои восхитительно образованные европейские коллеги показались мне в тот момент — это более всего смешно! — старомодными со своей инфантильной приверженностью сенсации. Талантливые, но все равно самодеятельные, неприятно страшные и гиньольные фильмы «некрореалистов», концепции, пляски «на отеческих гробах» — это развлекало и радовало французов, наивных в своей безбрежной эрудиции до детской простоты. «Можно закрыть глаза, — объяснял юный турок Селим Берсель из Парижа, представивший объект, издававший острый и неприятный запах, — можно заткнуть уши, но нос заткнуть — нельзя. Поэтому мое произведение проникает в сознание человека независимо от его желания». Уже когда начались теоретические семинары (старательные французы привезли все оборудование для синхронного перевода и даже инженера для его монтажа), один из участников с нашей стороны — умный и острый на язык художник — сказал мне на ухо: «И все это — только потому, что у папаши Хюльтена много бабок…» Надеюсь, читатель не увидит в этих, вероятно достаточно желчных, пассажах ворчание стареющего обскуранта. Мне ли «бесплодно спорить с веком»? Но уж слишком сытыми были эти странствования на обочинах знания. Я завидовал французским коллегам, столь увлеченно жонглирующим занимательными мнимостями. Надо обладать птичьей беззаботностью, чтобы битый час рассуждать о месте падающей тени на фотографии Бранкузи (Брынкуши). Если этот современный вариант игры в бисер так самодоволен, настолько лишен интеллектуальной отваги и свободы, если за ней — большевистская убежденность, что все иное — ничтожно, какая уж тут Касталия… За несколько часов до открытия выставки наши музейные рабочие, обалдевшие от невиданных сооружений, стали разбирать груду картонных коробок, не подозревая, что это часть экспозиции. Инсталляция. |










Свободное копирование