В перерыве ко мне подошел Алексей Николаевич Бендерский, один из сотрудников Мейерхольда. Его должность в ГОСТИМе звучала несколько странно: режиссер-администратор. В его обязанности входило все на свете. Бендерского мы, студенты, хорошо знали, ибо именно он смотрел сквозь пальцы на то, как мы проникали в театр.
— Аркадий,— сказал Бендерский,— Всеволод Эмильевич хочет поговорить с вами.
Первая моя мысль была: удрать. Но я переспросил:
— Поговорить? Со мной?
— С вами, с вами.
— О чем?!
— Там узнаете,— загадочно ответил Бендерский,— Да не бойтесь вы, не съест.
Мейерхольд был в фойе. Я подошел к нему, испытывая какой-то мистический ужас. Он опять-таки долго не говорил ни слова, а только внимательно меня разглядывал.
— Чей вы ученик? — в конце концов спросил он.
Этот простой вопрос окончательно сбил меня с толку. Откуда он может знать, что я вообще чей-то ученик? Откуда вообще ему известно, кто я такой? (То, что он мог спросить об этом у Бендерского, мне почему-то в голову не пришло.)
— Я? — сказал я.— Соловьева.
— А голос почему хриплый? Вы что, простужены?
— Нет. Просто у меня голос такой.
— Ну, ладно. Идите к Бендерскому, он вам все скажет.
И отвернулся.
Поплелся я на ватных ногах к Бендерскому, который, явно наслаждаясь ситуацией, долго тянул, прежде чем объявить мне:
— Ну, в общем, Аркадий, вы приняты в труппу.
Ни больше ни меньше!
Далее он сообщил, что я буду вводиться на роль в «Даме с камелиями» (на какую именно, не сказал, а я не спросил, ну да явно не на роль Армана); что я, разумеется, должен буду переехать в Москву (поскольку я уже на последнем курсе, с Соловьевым договорятся, чтобы мне дали возможность защитить диплом прямо в театре). С проблемой жилья тоже все в порядке: Всеволод Эмильевич уже отдал распоряжение, и я буду жить в общежитии ГОСТИМа.
— Но он же не видел меня на сцене! — воскликнул я наконец в полный голос.
— Мейерхольд сам знает, кого ему нужно видеть на сцене, а кого — не нужно. Может быть, вы хотите что-нибудь возразить?
Когда я вышел из Консерватории, ноги сами привели меня к Соловьеву.
По логике вещей я должен был быть вне себя от счастья. Но, сам не зная почему, я испытывал только смятение. К тому времени я успел совершить лишь один по-настоящему решительный шаг в жизни, один поступок: перебрался из родительского дома в институтское общежитие, не желая больше выслушивать нотации отца по поводу моей «непутевой» страсти к театру. Но это был детский лепет по сравнению с тем, на что предстояло решиться теперь. Я стал лихорадочно взвешивать «за» и «против».
«Против»:
— наш курс должен стать самостоятельным театром, который, может быть, возглавит Владимир Николаевич; бегство — это предательство;
— у меня в Ленинграде — любимая девушка, на которой собираюсь жениться, но пока не могу, так как ее родители не дают согласия на наш брак; уехать в Москву — значит потерять ее;
— Москва — совершенно чужой город; в Ленинграде меня уже кое-кто знает, ко мне здесь уже начали присматриваться, а в Москве — неизвестность;
— наконец, неясно, на какое положение меня зовут; там ведь, в ГОСТИМе, такие «киты», что, может быть, рядом с ними мне и делать будет нечего.
«За» было только одно:
Мейерхольд! Мейерхольд! Мейерхольд!