|
|
Весной начинает оттаивать и протекать потолок нашей избушки. Мы покрываем крышу, обмазываем изнутри стены глиной с коровяком, белим их. Все — к приезду мамы. Я развожу огород. В короткое лето на крайнем севере у меня на диво удаются огурцы и даже южные помидоры. Все растет здесь круглые сутки благодаря белым ночам. «Даже растения борются, отстаивая у природы право на жизнь», — думаю я. Мне стыдно, мне страшно, я не признаюсь самой себе: столько пережив, столько потеряв, я вижу в себе неистребимую жажду любви — утраченной и неосуществленной. Как после всего я смела еще желать себе жизни? — а как же Лев Толстой, глубокий старик, мудрец, отец многочисленного семейства, любимый и прославленный всем миром человек, все помыслы отдававший заботе о страдающих людях, как же он записал в своем старческом дневнике: «Самое сильное и тайное желание мое — это любить и быть любимым»? С открытием навигации к нам собирается моя мать. Я готовлюсь к ее приезду, запасая необходимое, но у меня нет очень нужного — корыта. Большого, круглого корыта, в котором можно и мыться, здесь делают такие из деревянных планок, как бочки, в обручах. Я узнаю, что «политическая» (то есть партийная) ссыльная Екатерина Владимировна освобождается и распродает свои вещи. Так поступают все уезжающие. У нее-то я и нахожу такое корыто. Екатерина Владимировна провожает меня, стоя на крыльце, на руках у нее голубоглазый мальчик. Она получила «минус» и будет теперь жить в каком-нибудь захолустном городишке с мужем. — А потом, — говорю я ей, — кончится минус, и вы вернетесь домой. — А потом, — иронически продолжает мою речь Екатерина Владимировна, — мы снова отправимся в лагеря или ссылку. Мы ведь не то, что вы, мы политические враги… Вы — овцы, а мы для них — волки. — И вы за него не страдаете? — спрашиваю я. — Нет, с тех пор, как я стала матерью, я почувствовала себя еще сильней и бесстрашней в политической борьбе. — Неужели все страданья не открыли вам жизнь в иной ценности, чем ваша политическая текучая злободневность? Может быть, надо бросить это вам, хотя бы ради этого чуда? — спрашиваю я, целуя мальчика. Екатерина Владимировна не понимает меня. Она вежливо молчит. А может быть, мне не доверяет… Я ухожу. Путь мой долог. Я несу корыто на голове, временами ставлю его на землю, присаживаюсь на пни, отдыхаю, осматриваюсь вокруг. Да! и на крайнем севере та же радость ранней весны: наст весело блестит на солнце, так блестит, что у меня ломит в глазах, около темных пней снег оседает и с южной стороны уже проталины. На небе среди быстро бегущих рваных облаков голубые оконца, тоже как проталины, они напоминают глаза ребенка, которого я только что поцеловала. И всплывает со дна души раз мелькнувшее и спрятанное там поспешно впечатление: это было пять лет назад. Олег рассказывал, как он вез вместе с Настей своего крестника маленького Сережу на Кавказ и, когда выходил с ним погулять на остановках поезда, все принимали его за отца, и сочувствовали, и одобряли, и Олегу это было приятно. Олег рассказал мельком, весело, не принимая случая к сердцу, а меня рассказ его задел за живое, и, помню, мелькнула острая мысль: «Ему эта роль понравилась. Почему бы не ехать так ему с нашим ребенком?» Мысль была запретная, и я ее торопливо обрезала. Это был первый и последний раз, когда я пожелала своего ребенка. |











Свободное копирование