|
|
Сколько за эти годы у нас с матерью было перемен, сколько раз мы начинали с нею строить свою жизнь сызнова! Теперь мы ее переносим в узкую подвальную комнатку, похожую на сундук, с одним окном почти на уровне земли. В ней еще не так давно жила коноваловская прислуга. «Почему бы и нам так не пожить?» — говорит мама. Переселяясь сюда из дворцовых покоев, она шутит, улыбка не сходит с ее лица. Впоследствии она будет нас часто поражать этой чертой, родившейся в ней после жестокого перенесенного горя. Лицо ее совсем еще молодое и всеми чертами прекрасное, в рамке седых волос — будто она сошла со старинного портрета. Когда в 1918 году мама оправилась от горя и болезни и вернулась к жизни, с ней произошла разительная перемена: она точно проснулась, и сама не переставала удивляться своему пробуждению; она с радостным любопытством приглядывалась к новой деятельности, обшей со всем широким миром жизни, о существовании которой раньше не подозревала. У нее обнаружился недюжинный ум, чуждый отвлеченности и ложной мечтательности, ум добродушный, окрашенный юмором, этот ум проснулся, и она с интересом и доверием осматривалась вокруг: она понимала, что нищим было ее прежнее семейное благополучие. — Горько мне, что я тогда этого не понимала, а ему было тесно, душно, ему хотелось этой широты, когда он, шутя, говорил нам о сторожке лесника… — Не вспоминай, — прошу я, — не береди душу. Подумай о другом: мы сейчас с тобой свободные, мы любим друг друга, и нам ничего не страшно. Я любуюсь мамой, когда она легко взбирается на стол, чтобы промыть запылившееся с улицы единственное окно нашей каморки. Голубые глаза ее доверчиво мне улыбаются. Я люблю ее. От горячего чувства слезы навертываются мне на глаза. Мне нетрудно их скрыть, потому что я сижу в этот момент на полу и перебираю лишние книги, чтоб их выбросить — и без них тесно. Мама машет приветственно кому-то знакомому, проходящему по улице, и напевает вполголоса старинный цыганский романс. — Ты не находишь, — спрашиваю я, — что в нашей с тобою жизни есть что-то цыганское? Жили в дворянской усадьбе, потом в роскошном купеческом доме, теперь перебрались в подвал. Остается на улицу промышлять гаданьем… — Мама весело смеется. К нам часто заходил мой товарищ по институту Николай Николаевич Вознесенский, подобно всем моим друзьям, но посещения эти никогда не бывали случайными и без дела. Теперь его целью было лечить маму гипнозом, и действительно, мама на наших глазах стала расцветать. В определенные дни и в строго назначенный час приходил Николай Николаевич. Он укладывал маму на кушетку и просил закрыть глаза. После нескольких обращенных к ней вполголоса «спите» она погружалась в сон. Николай Николаевич уже не просил, он приказывал спящей: — Отдыхайте, все болезненные процессы в вашем теле прекратились, все органы работают правильно. Вы чувствуете себя здоровой. Пробовал Николай Николаевич усыпить и меня, но опыт ему не удался ни разу. — Вы не моя сомнамбула, — говорил он досадливо и шутливо. Мы все читали в те годы книги по гипнотизму и изучали Фрейда. — Сведите нас на заседание общества, — попросила я его однажды. И вот мы с мамой очутились в зале, заполненном врачами и приглашенными. В президиуме я увидела председателя общества врача Каптерева, профессора Довбню. Фамилии других врачей позабылись. — Вот сильнейший среди нас гипнотизер, — указал мне Николай Николаевич на сидящего в президиуме как раз против нас человека с ровно бледным, застывшим, как у мертвеца, лицом. Я заметила, что Протасов не сводит глаз с моей матери. Опыты с сомнамбулами, которые производились в это время несколькими врачами, отвлекли мое внимание. Когда я снова взглянула на маму — мне стало страшно. — Смотрите! — шепнула я Николаю Николаевичу. — Смотрите, что с ней происходит? Мама сидела неподвижно, вытянувшись, с отсутствующим выражением лица под взглядом Протасова, который пришпиливал им мою мать, как жука булавкой. — Это нечистый человек, — ответил Николай Николаевич, — и я давно все заметил, их нельзя оставлять ни на одну минуту. Тем временем заседание окончилось. Все задвигались и потянулись к выходу. Мама продолжала сидеть. — У меня разболелась нога, я не дойду до дому, — сказала она, глядя на Протасова. А тот уже подходил к нам. Поздоровавшись с нами кивком головы, он задержал мамину руку в своей и не выпускал ее. — У меня разболелась нога, я не дойду до дому, — повторяла слово в слово мама одну и ту же монотонную фразу. — Я помогу вам, — ответил Протасов. — Сейчас я верну вашу спутницу здоровой, — обратился он к нам, и не успели мы ответить, как он повел ее в помещение, находившееся в конце зала и отделенное тяжелыми занавесками. Мы двинулись им вслед. — Нельзя сейчас ее окликать и вмешиваться чужой воле, для нее это может стать губительным. Надо дать ему ее пробудить. — Разве она спит? — спросила я в изумлении. — Она находится в гипнотическом сне уже с середины заседания, — ответил мне Николай Николаевич. Теперь мы стояли у занавеса, за которым скрылась мама, и подглядывали между его складок. Мама лежала на диване с закрытыми глазами. Протасов делал движения рукой, так называемые пассы и говорил ей: — Нога ваша не болит. Через три дня вы почувствуете снова резкую боль и вспомните обо мне. Вы придете ко мне ровно к семи часам вечера. Повторите мой адрес. Вы слышите мой приказ? — Слышу, — еле донесся до нас ответ спящей. — Теперь вы просыпаетесь и все забываете до назначенного вам срока. Просыпайтесь! Мама открыла глаза, поднялась, смущенно оглянулась, не узнавая обстановки. — Все прошло, благодарю вас, — сказала она Протасову и стала прежней. — Ну и работу задал мне этот негодяй, — шепнул мне Николай Николаевич по дороге. — Теперь мне надо бороться с его влиянием, а это трудно и, главное, губительно для здоровья Наталии Аркадьевны. Но другого выхода нет! И вот, на моих глазах, начался невидимый поединок двух гипнотизеров. В назначенный Протасовым день мама стала тревожиться и затаиваться от меня. Открылись резкие боли. Она стала поспешно к вечеру собираться, глядя сквозь меня как сквозь стекло, которое глаз не замечает. Пришел Николай Николаевич. Под предлогом осмотра ноги он уложил мать на кушетку, и тут началась борьба. Мама не подчинялась обычному влиянию, но не имела сил окончательно его отбросить. Две воли сталкивались и боролись, и полем битвы был хрупкий организм болезненной женщины. В конце концов ее удалось усыпить, и мама погрузилась в транс. Николай Николаевич теперь властно требует от нее забыть Протасова и его внушение. Мама стонет, мечется, еле слышно шевелит губами. Мы угадываем: — Не могу, не могу, — говорит она. Лицо ее искажено и бледно, из-под сомкнутых век изредка скатываются слезы. Николай Николаевич не сдается, хотя я вижу, как дрожат от крайнего напряжения его пальцы, которыми он делает ритмические, мерные движения над ее телом. Долго идет борьба. О времени мы с Николаем Николаевичем забываем. И вдруг лицо мамы светлеет, она облегченно вздыхает. Как по проводу, передается эта перемена Николаю Николаевичу. Он сияет. — Вы свободны и здоровы, — говорит он маме, — вы никогда не вспомните Протасова, а если встретите, почувствуете отвращение. — От-вра-щение, — послушно повторяет мама по слогам, и гримаса ужаса пробегает по ее лицу. Назначенный Протасовым час проходит. Мама мирно спит. Николай Николаевич вынимает платок, вытирает влажный лоб и лукаво мне подмигивает: «Мы победили!» Остается добавить, что позднее постановлением общества Протасов был из него исключен. |











Свободное копирование