Жили мы теперь у Александра Николаевича при его больнице в Марьиной Роще. Каждое утро я шла через всю Москву сокращенными путями: через заваленные снегом пустыри, образовавшиеся от того, что горожане сожгли все заборы в своих «буржуйках». Шла я к Никитским воротам, которые стали средоточием моей жизни: в Леонтьевском переулке помещалось МОНО; на Большой Никитской — консерватория; напротив нее — Институт Слова; в Газетном переулке — вегетарианская столовая, центр толстовства, их ораторская трибуна; в Мерзляковском переулке, у самых Никитских ворот — Вольная академия духовной культуры; даже особняк бывшего министра торговли и промышленности во Временном правительстве Коновалова, предоставленный мне под будущий детский дом, помещался на Большой Никитской, 43а. За него шла борьба у МОНО с учреждением, называвшимся Центроэвак, и мы с Ольгой Александровной, назначенной директором «Бодрой жизни», ожидали его освобождения.
Утром я появлялась в МОНО по делам организации будущего дома: надо было перехватить и оформить ордера на одежду, посуду, постели, продукты, учебные пособия, реквизированные у частных владельцев. Это было знамение времени: все пришло в движение — вещи, люди, идеи — все стало неустойчиво и текуче. Была потребность так или иначе остановить ускользающее, понять, определить границы — может быть, этим объяснялась жажда знаний, которая владела в те годы нами — молодежью.
Из МОНО с куском черного хлеба в портфеле на целый день я шла в Институт, а после лекций — в консерваторию. Мы любили там концерты Райского, певшего романсы Метнера на слова Пушкина и Тютчева под аккомпанемент самого автора. У Райского был маленький голос и огромный вкус. Зал был набит до отказа стоявшими плечо в плечо слушателями. Атмосфера была такая, будто Пушкин и Тютчев незримо присутствуют на этих концертах — так мы учились понимать русское искусство. Вход был тогда всюду бесплатный. Молодежь, голодная, растревоженная, ищущая, осаждала эти храмы искусства и знания безо всякой мысли о практическом применении добытого или какой-либо «выгоды» для себя.
В Вольной академии духовной культуры шли споры людей противоположных мировоззрений. Там можно было услышать диспут между блестящим Луначарским, этим европейски образованным большевиком, и о. Павлом Александровичем Флоренским, инженером, профессором математики, выступавшим в священнической рясе. Там впервые мы услышали лекцию профессора Степуна о книге Шпенглера «Закат Европы». И ни лекторы, ни слушатели не отдавали себе тогда отчета, что мы присутствуем на собственных похоронах: это «закатывалась» Россия, а мы, молодые и сильные, были тенями той уходившей культуры.
Но мы не хотели быть тенью — мы хотели жить! Кто в валенках, кто в самодельных ватных сапогах, в военных шинелях и в истрепанных дореволюционных шубках, мы слушали лекции в нетопленых зданиях, записывали их негнущимися, распухшими пальцами, читали стихи простуженными голосами, спорили — и пар шел изо всех ртов. Но если наше поколение было когда-либо счастливо, то именно тогда и только тогда.
Никто не занимался нашим политическим воспитанием. Мы не задумывались над тем, что какие-то люди, взявшие на себя смелость разрушить прежнюю жизнь, теперь ведут тяжелую работу по управлению государством. Они борются с голодом, с тифозными вшами, со своими внутренними политическими врагами и внешними врагами России. Мы получаем от них как должное жалкие пайки хлеба со жмыхом и ничего от них не требуем. Мы жили, как дети живут около взрослых, всецело поглощенные своей богатой и непонятной взрослым жизнью.
Нужнее хлеба нам было зацепиться за какой-нибудь смысл бытия. Мы искали его, мы ходили толпами и валили во все открытые двери. Нигде не спрашивали в те годы пропусков, с нас не требовали экзаменов. Мы даже не успевали знакомиться в ту первую зиму друг с другом. Аудитории были набиты и молодежью, и пожилыми людьми. Дети вроде меня — недоучки со школьной скамьи, и люди с положением, теперь выбитые из привычного седла. Эти тоже растерялись и чувствовали себя недоучками в жизни.
Домой я приходила к ночи и сваливалась в мертвом сне. Мама не могла понять, чем я занимаюсь, но верила, что так надо. Александр Николаевич жил за стенкой и, как обычно, был всегда и всем недоволен. У мамы была невеселая жизнь.
На Молчановке, тоже вблизи Никитских ворот, жила и Ольга Александровна. Иногда через всю Москву плелась она с санками, маленькая, закутанная платками, везла нам овес — подарок с Ветлуги от ее бородатых учеников. С наступлением темноты на прохожих нападали «прыгунчики», они маскировались под привидения, становились на ходули, в прорези глаз светили огарками и раздевали малодушных. Были и простые грабители, которые действовали безо всякой романтики. На мою старую шубенку никто бы не польстился. И я преодолевала бесстрашно свои два конца в день через всю Москву.