Кому-то из родственников пришла счастливая мысль подарить мне хрестоматию Галахова. Я стал зачитываться ее первым томом стихов и не только быстро заучивал целые страницы из "Полтавы" и "Цыган", но с восторгом декламировал и "Торквато Тассо" Батюшкова и даже отрывки из "Освобожденного Иерусалима": "Купит бульон"...
Чтобы пробудить меня к доброму поведению, мне обещали, что в конце недели мне будут читать Пушкина, Лермонтова и Гоголя в оригинале. Суббота была лучшим из моих вечеров, так как это чтение приходилось на нее.
Выбор награды был удачный, несравненно удачнее, чем те полковничьи эполеты, которые при добром поведении привязывал мне на плечи отец Ильи Ильича Мечникова, живший в одном с нами доме, приходившийся родственником моему отцу и часто игравший с ним в карты.
По верному замечанию Ивана Сергеевича Тургенева, дворянских детей в России обучают музыке и всякого рода художествам, по-видимому, только для того, чтобы доказать, что таланты не присущи необходимо первенствующему сословию.
Мой учитель рисования Безперга {Фамилия неразборчива. Прочтение предположительное.}, тот самый, у которого обучался на первых порах Семирадский, был человек честный и искренний. Помучив меня в течение 2-х месяцев и убедившись, что при всем старании я никак не могу нарисовать древесной листвы так, чтобы она не казалась локонами, он пришел к моим родителям и сказал: "Мальчик у вас милый и внимательный, но никакого призвания к живописи у него нет, к чему тратить попусту время и деньги", — и я от живописи был отставлен.
К сожалению, того же не сделано было с музыкой. Меня обучали ей всерьез, обучали долго и мучительно. Чех Вильчек — сам превосходный исполнитель, но человек с разбитыми нервами, не выносил моих фальшивых аккордов и бил меня нередко линейкой по пальцам; ни за что другое я в жизни бит не был.
И это страдание продолжено было во все время прохождения мною гимназии и первых двух курсов в университете. Оно, вероятно, растянулось бы и на следующие затем годы, если бы не одно счастливое обстоятельство.
В Харьков приехал молодой Антон Рубинштейн, дать первый свой концерт. Чтобы показать мне, до каких высот я могу добраться, если буду ежедневно играть гаммы и этюды, а не увлекаться постоянным повторением на рояли полюбившихся мне мотивов, мой учитель взял меня с собою на концерт. Получился, однако, неожиданный результат. Рубинштейн исполнил разучиваемый мною тогда марш Бетховена "Развалины Афин" в собственной аранжировке, таким образом, что я даже не узнал сразу, что он играет. То же повторилось и с "Лесным царем" Шуберта. Вернувшись домой, я объявил матери, что больше учиться музыке не намерен, и сдержал мое слово.
Еще меньше способностей я обнаружил в танцах. Так как после перенесенного мною тифа я стал быстро толстеть, то мой учитель, поляк Строцкий, не принадлежавший к числу трезвенников, на общих танцклассах, устраиваемых для детей дворянских семей, к немалому моему смущению не обращался ко мне иначе, как со словами: "Поворачивай, медведь". По природе рассеянный, я всегда не вовремя производил "шассе-круазе", а из "батю-балансе" мне не удалось ни одно. И эта природная неуклюжесть в связи с рассеянностью была причиной тому, что и впоследствии, в разгар юности, я на провинциальных балах попадал только в запасные кавалеры, да и много лет спустя я никак не мог удачно проделать тех движений ногами, какие доказывают принадлежность к одному, столько же духовному, сколько и политическому обществу, одно время весьма распространенному в России, а затем преследуемому полицией.
Итак, из светских талантов у меня не оказалось ни одного, за исключением разве любви к звучному стиху. Эта любовь не связана, однако, со способностью подыскивать рифмы и излагать мои мысли иначе, как прозой.