***
Профессор Иван Алексеевич Каблуков был в своем роде знаменитостью в Москве.
Знаменит он был не как профессор и не как ученый-химик, а в чисто обывательском плане: как человек со странным и смешным недостатком речи: он перепутывал слова, начало одного слова приставлял к концу другого так, что получалось: «палка с набалдым золоташником». Это случается и со всеми людьми, но у Каблукова это было постоянно и систематически, так что его речь приобретала характер совершенно карикатурный и неудобопонятный. Делал он это совершенно непроизвольно, очень этого своего недостатка стеснялся и от стеснения только путал еще больше. Для профессора это свойство было вовсе неудобно, но зато оно составило ему анекдотическую известность даже за пределами Москвы.
Дело доходило до того, что «на Каблукова» приглашали, как на своего рода комический аттракцион, пикантность которого усиливалась оттого, что хотя всех слушателей распирало от смеха – смеяться было неудобно: все-таки почтенный профессор, уважаемый человек, и притом еще гость. И «салон» приглашенных имел очень оригинальный вид: все сидели с красными, напряженными лицами, чтобы не потерять равновесие и не прыснуть со смеху. Когда же Каблуков выступал публично, то аудитория бывала менее благовоспитанна, не стеснялась и неожиданно награждала лектора не аплодисментами, а диким взрывом хохота.
«Перепутаница» в речениях Ивана Алексеевича сопровождалась у него еще характерным не то заиканием, не то звучным покашливанием, которое он вставлял подчас в середину слова, а также частым употреблением слова «это», которое он выговаривал «эт-та» – и употреблял в самых неожиданных случаях. Так, например, когда он «представлялся» кому-нибудь, то он всегда, тыча пальцем в живот собеседника, произносил:
– Эт-та – э-э… Каблуков.
И собеседник оставался в недоумении.
Знал я его очень близко и хорошо – он был младшим коллегой моего дяди-химика и декана факультета -А. П. Сабанеева, и у дяди моего я его постоянно встречал. С его «ораторскими» особенностями я имел случай познакомиться в интимной обстановке и в «аудиторной». Студенты к нему бывали безжалостны, и я полагаю, что чтение лекций для него было сплошной мукой, но он героически выдерживал создававшуюся смехотворную атмосферу. По-видимому, у него многое зависело от состояния нервов. Иногда он в течение целой лекции не говорил несообразностей, и специально приходившие ради них студенты (часто совершенно других факультетов) бывали разочарованы и даже недовольны, – иногда же «лапсусы» лились как из рога изобилия, так что по окончании лекции слушатели уходили с больными животами и в самом деле уставшими.
Литература о его «речениях» в Москве составилась огромной – думаю, что много бывало в ней и присочинено досужими личностями. Но и того, что мне лично удалось услышать, более нежели достаточно. Сейчас я хочу поделиться с читателями этой моей коллекцией, причем оговариваюсь, что во всем этом нет ничего легендарного и вымышленного.
Одним из первых впечатлений была первая же лекция Каблукова, на которую я попал в качестве первокурсника математического факультета.
Каблуков – приземистый, но благообразный мужчина, имевший вполне приличный «профессорский» облик, – лил какую-то жидкость в пробирку и почему-то упорно и многократно называл ее «порошок». Так и говорил, заикаясь и откашливаясь.
– Вот видите, э-э – я лью этот порошок, и вы можете наблюдать…
Студенты ничего не могли наблюдать, потому что слишком далеко сидели от «порошка» и профессора. Вдруг его как бы осенило. Он выпрямился и сказал звучно и отчетливо.
– Я оши… э-э… бся. Это не жидкость – это порошок… то есть это порошок, а не жидкость… (совсем грозно и решительно) – ЖИДКОСТЬ!!
Студенты уже похихикивали, но это было еще не все…
Потом он говорил:
– Вот я беру деревянную дощечку с такой же деревянной дырочкой.
Студенты уже откровенно хохотали, кто-то спросил насчет деревянной дырочки, другие начали зажигать и гасить электричество – молодежь расшалилась. Профессор насупился, даже покраснел.
– Как вам не стыдно смеяться над старым дур…
И при общем хохоте поправился – академическим тоном: -…я хотел сказать – профессором.
Помню его у моего дяди – там он чувствовал себя спокойнее. Тем не менее улов «лапсусов» бывал и тут обилен.
Я вхожу в квартиру дяди (это были его именины, и факультет почти весь присутствовал). Навстречу мне выходит из комнаты Каблуков и, как бы продолжая прежний разговор, говорит, взяв меня за пуговицу:
– Вот теперь как эт-та… очень быстро… стали ездить из Америки в Россию. Вот когда я был в Америке, так я выехал двадцать второго, а приехал… э-э… в пятницу…
Я не смог, конечно, оценить при этих указаниях быстроты его путешествия, но постарался соблюсти полную серьезность. За именинным столом хозяйка его спрашивает: «Иван Алексеевич, вы что хотите – чаю или кофе?» – на что следовала реплика:
– Я попросил бы кошечку чаю.
Лиха беда начало. Каблуков был явным образом в ударе. В этот вечер мне пришлось от него услышать восторженное описание крымского побережья; он говорил:
– Там такая красота: кругом, куда ни посмотришь – только горе да моры (надлежало понимать – море да горы).
Кроме того, он – большой почитатель музыки – объявил, что слышал симфонию Мендельховена, и, продолжая разговор об Америке, сообщал, что «в Америке очень почитаемы русские вели… э-э…кие писатели, как, например… Толстоевский…»
С его любовью к музыке у меня связано несколько эпизодов… Помню, как в фойе Большого зала консерватории я вижу направляющегося ко мне Каблукова. Он, видимо, обеспокоен, почему концерт запаздывает. Смотря на часы, спрашивает серьезно и задумчиво.
– Скажите, пожалуйста, – в каком носу чесало? На другой день должна была исполняться Девятая симфония Бетховена в концерте филармонии, под управлением директора ее – известного виолончелиста Брандукова… Каблуков очень хотел туда попасть. Он спросил об этом стоявшего рядом со мной проф. Игумнова.
– Так это очень просто, – отвечал Игумнов, – вот там стоит Брандуков, скажите ему, кто вы, и он вам даст пропуск.
Каблуков ушел. а я остался с Игумновым. Вдруг видим – возвращается наш Каблуков с печальным видом.
– Так что эт-та… ничего не вышло, – сказал он. Оказалось, что Иван Алексеевич подошел к Брандукову и, как у него бывало обычно, тыкая пальцем в Брандукова, сказал:
– Эт-та…э…э…э Каблуков… – на что Брандуков ему отвечал резонно:
– Нет – это Брандуков, – и смущенный Иван Алексеевич отошел с печалью…
Так что действительно «ничего не вышло».
Особое место в анекдотической памяти И. А. Каблукова занимает его путешествие в Соединенные Штаты с целью изучения там постановки химических лабораторий. Это из этой командировки он так «быстро» выехал двадцать второго, а приехал в пятницу.
Приехавши же, он делал доклад в Москве в Политехническом музее при большом стечении публики.
Начал он свой доклад с того, что сказал, что ездил в университет Джона Гопкинса.
К сожалению, я не могу передать тех чисто «каблуковских» вариаций имени Джона Гопкинса, которыми он сразу ошарашил аудиторию, ибо они совсем неудобны для печати. Скажу только, что он долго пытался выпутаться из этих трех сосен, где он заблудился, – но безуспешно: каждый раз выходило все не то и все более непристойно – аудитория помирала со смеху. Каблуков смущался и краснел. Наконец он отчаялся и замолк – публика так и не услышала имени университета в должном произношении.
Видимо, это расстроило его нервы. А надо было переходить к главному пункту – к устройству химических лабораторий. То, что он хотел рассказать, было не сложно.
Он обратил внимание, что в американских университетах в лабораториях нет общего вытяжного шкафа для ядовитых и летучих веществ, как в русских лабораториях, а каждый студент имеет индивидуальный вытяжной шкаф. Это свое наблюдение он изложил таким образом:
– Я заметил, что в лабораториях там не так, как у нас… там каждый студент имеет свое отверстие, чрез которое может выпускать вонючие газы в любом количестве и по своему желанию.
Можно вообразить тот прием, который встретило подобное заявление, – хохот в зале был таков, что сам докладчик, наконец, решился к нему присоединиться, хотя я не ручаюсь, что именно он понял причины такого веселья. Долго помнили москвичи историю об устройстве американских студентов…
Закончу эти воспоминания еще одним эпизодом: раз Каблуков закончил свою лекцию и хотел сообщить студентам изменения в расписании следующих лекций. Он сказал (точная современная запись):
– Господа, следующая лекция будет не во вторницу… (он запнулся, смутившись), а в пятник, то есть не так: в пятник, а не во вторницу. Я ошибся, она будет не в пятни… (запнулся и дальше осторожно)… цу, а в понедельни…
Тут он, видимо боясь перепутать, вовсе не окончил слова и ушел за дверь.
Студенты хохотали. Но, очевидно, он испытывал какую-то неловкость перед аудиторией за неоконченность… через минуту дверь приотворилась. Каблуков высунулся в аудиторию и сказал возможно звучнее (что было трудновато): – к!.. – после чего, выполнив долг, скрылся окончательно.
Надо заметить, что студенты его любили, хотя и изводили порой, – он был из добрых профессоров и потому популярен. Где-то он, милый Иван Алексеевич? Вернее всего, что на том свете – ему должно было быть уже под девяносто, хотя химики живут долго: его коллега и сверстник ак. Зелинский все еще здравствует (девяносто четыре года).
Последнюю весть о нем я получил уже в Париже от одного своего университетского коллеги – в 1932 году; он говорил, что он жив, но «испортился»: перестал путать слова и тем доставлять удовольствие москвичам – впрочем, за достоверность этих потусторонних сведений я ручаться не могу. Да и разрешается ли там путать слова?
Мало ли как их можно попутать. Это по меньшей мере рискованно.