* * *
Когда наша подвода загремела по твердой мостовой, пробираясь между редкими избами без заборов с потухшими огнями, село уже спало.
Близкое присутствие людей, мирно спавших в душных и тесных избах за крепко закрытыми ставнями и дверями, внушало спокойное чувство.
Страшнее всего казалось мне в эту ночь одиночество. Хотелось скорее услышать человеческие голоса, дышать даже этим тяжелым запахом никогда не проветренных изб, и вместе со всеми спать вповалку на голом земляном полу.
Но никто не впускал нас внутрь, никто не отзывался на наш стук, и еще тяжелее испытывал я одиночество среди живых людей.
Мы остановились среди дороги.
— Куда везти? — спрашивает мужик, и сойдя с подводы, тайком сворачивает из газетного лоскутка цыгарку. Повернувшись спиною к ветру, он долго выбивает из кремня огонь, ловит самокруткой искру и обо всем забывает.
— Вези в контору колхоза, — говорю я, — надо скорее девчонку накормить, она уже пухнет.
— Там теперь пусто… — отвечает он равнодушно, и глубоко затягивается вонючим дымом.
— Тогда вези к председателю домой.
— К нему тоже нельзя, рассерчает. Он молодую к себе взял и никого теперь не пускает…
— Вези! — говорю я решительно, и мужик неохотно влезает на старое место.
Опять загремела наша подвода по неровной дороге, опять побежали от нас закрытые на засов избы, и нигде ни души, даже собак не слышно. Вот проезжаем мы старые заброшенные коровники без скотины; дальше видны новоотстроенные колхозные конюшни без лошадей; при конюшне пустой инкубатор, который ждет из города яиц на вывод. А вот и кооператив, в котором торгуют водкой, и где перед весенней посевной происходят между бабами кулачные бои за мануфактуру.
А девочка мучается. Она уже не просит хлеба, и обманчивые рассказы о городе больше не соблазняют ее. Она хочет жить, даже с этой болью в теле, всегда голодной, бродячей нищенкой — но только быть живой. И так же, как взрослые, она не умеет объяснить себе этого, ничем непреодолимого желания.
— Мне страшно… — повторяет она все чаще, когда подвода остановилась у чисто выбеленной избы с железной крышей. Рыжий пес, похожий на теленка, показал зубы и зашелся. В избе зашевелились, и мужской голос отозвался из глубины:
— Кого ночью черт носит!
— Впустите, — ответил за меня мужик, и оробел. — Я к вам корреспондента из центра привез.
Смирившись, председатель зажег ручной фонарь, отбросил с двери засов и позвал в избу.
Нас встретили молодые в нижнем белье из грубой домотканной материи. Деревянная некрашенная койка с раскрытой постелью стояла близко к столу и еще дышала человеком. На всех стенах висели для украшения плакаты с изображением веселых шахтеров под землей и улыбающейся старухи у раскаленной мартеновской печи.
Извинившись, я просил председателя накормить, чем есть, голодного ребенка, и как можно скорее, а сам засмотрелся на счастливые лица этих, не схожих между собой, молодых людей. Он был рыжий, слабый на вид и нескладный, а она — черноволосая, крепкая телом и полная сил. У него были не добрые глаза, зеленые и глубокие, а у нее — совсем черные, живые и привлекающие к себе.
Женщина встрепенулась, глядя на ребенка, лицо которого вздулось уже, как у утопленника, и пошла скорее кипятить воду.
Я сказал председателю в сердцах:
— Хорошие у вас здесь порядки — дети валяются на дороге, как щенки! Мы ее на дороге подобрали.
— За этим нехай сельсовет смотрит… — сказал он и отвернулся.
Скоро женщина принесла чайник с кипятком, потом вынула из сундука кусок несвежего хлеба с обгоревшей коркой и позвала к столу. При виде хлеба девочка замычала, как животное, и полезла на стол ногами.
— Тебе нельзя… — сказал председатель строго, — ты сперва кипятку попей, а не то помрешь… — и заслонил от нее хлеб рукой.
Девочка странно преобразилась. Совсем хищная, не зная страха, она стала отнимать у него хлеб, царапая и кусая его руку, на которой проступала кровь. Она могла загрызть его, задушить своими слабыми пальцами, вырвать ногтями его глаза, как птица клювом.
— Дура!.. — произнес он, озлобляясь, и махнул рукой.
Никто не решался подойти к ребенку, когда она, протянув ноги, сидела на полу, пугливо оглядываясь. Она крепко держит обеими руками этот черствый ломоть и жадно откусывает его большими кусками. Избыток радости делает ее веселой, и она трогательно смеется со слезами, как дурочка. Жизнь кажется ей прекрасной, заманчивой, радостной. Она уже больше не думает о смерти, не зная о том, что с каждым проглоченным куском она приближается к ней.
Умирала она тяжело, в страшных муках, катаясь по полу, призывая на помощь Бога.