|
|
Около восьми часов вернулись в зону. Все — к умывальникам, я — на перевязку. Потом приплелся в кабину, повалился на койку, нарушая режим, поверх одеяла. Намертво заснул. Но ненадолго. Растолкал Эмир. — Иди выдавай книжки! На дверях клуба висело объявление: через три дня общее собрание заключенных. Повестка дня: «О повышении производительности труда». Подписка на заем, научно-медицинские конференции, общее собрание! Такие «послабления» режима возвращали нас на какое-то время к ранее привычным формам жизни. Это было радостно и вместе с тем усиливало тоску… В библиотеку зашел Ульмишек. Остановился на пороге и, подкручивая усы, сказал: — Собрание?.. Любопытно! Подсел к моему столику. — Еще Маркс говорил, что если характер человека создается обстоятельствами, то надо и обстоятельства сделать человечными! — заметил он. Вошла Перепелкина. — Ну как вам поработалось? — Норму выполнили, гражданин врач! — Хорошо. Перепелкина увидела распечатанную бандероль с газетой «Звезда». Стала просматривать. — Вы, случайно, не пермячка? — спросил я. Она кивнула, продолжая читать уральскую газету. — Старой Перми, должно быть, уже лет за полтораста, — развивал я тему, желая запросто побеседовать с Клавдией Александровной. — Герцена ссылали туда, Короленко… Но мне вспоминается совсем другое, когда называют этот город: морозный декабрьский вечер, оперный театр, Седьмая симфония Шостаковича… Перепелкина опустила газету. — Вы были там в сорок втором? — Доставлял с Волги эшелон женщин и детей. Никогда не забуду… — Что — город или Седьмую симфонию? — улыбнулась она. — Эшелон!.. Вывозили его из фронтовой полосы, под бомбежку. Переехали, помню, границу затемнения под Уральском, увидели огни на улицах, в окнах домов. Женщины заплакали от радости… То была встреча с жизнью! Я посмотрел на Ульмишека: — А как мы будем вести себя, когда встретимся с родными огнями, Павел Григорьевич? — Вероятно, как и до разлуки с ними… — ответил он. Тема становилась острой. Я, так сказать, рокировался и продолжал: — Очень заботливо приняли нас тогда пермяки. Особенно секретарь горкома Хмелевский… — Вы знакомы с Кузьмой Михайловичем? — вскинула голову Перепелкина. — Не знаете, что с ним? — В сорок девятом он, по-моему, учился на годичных курсах при Академии общественных наук… А что теперь… — Я пожал плечами. — Оказывается, у нас общие знакомые… — тихо проговорила Перепелкина. Она взяла газеты, которые получала в КВЧ, и ушла. — Им тоже нелегко, — сказал Павел Григорьевич, когда мы остались вдвоем. — Всех нас считают опасными. Раз в лагере, стало быть, есть за что… И на следствии говорили: «Попал к нам — точка. Брака у нас не бывает. Даже если ты еще не совершил преступления, то можешь совершить. Вот мы тебя для гарантии и засудим». — Павел Григорьевич долго качал головой, теребил усы. — Перепелкина, — заметил он, — среди прочих — исключение. — Она не одна такая, — сказал я. — А Череватюк? Или вспомните Рабиновича… Все они человеки! И в этом, как ни парадоксально, для них трагедия, а для нас счастье. — Да, майор Рабинович из старой чекистской школы, сразу видно! — рассуждал Ульмишек. — Вот потому, думаю, его от нас и убрали.[1] — А что вы думаете о Ефремове? У меня впечатление, что майор все время как бы в засаде: его не видно, а он всех и все видит! На пороге тихой тенью вырос молдаванин, дневальный «хитрого домика». Поднял на Ульмишека немигающие глаза. Тот побледнел. — К майору! Начальнику!.. — произнес он, как бы выталкивая слова. — К Ефремову?.. А почему… туда? — Не могу знать!.. Обеспокоенный Павел Григорьевич засеменил в «хитрый домик». Там никого, кроме Ефремова, не было. Молдаванина майор услал куда-то с поручением. В комнате пахло сыростью: после мытья еще не просох пол. — Садись, — предложил Ефремов. — Отчет отослан? — Так точно, гражданин майор. На другой же день после вашего отъезда в Москву. — Откуда ты знаешь, что я был в Москве? — Лагерь слухом полнится. — Так… Садись, садись. Ульмишек сел на стул возле широкого, с двумя рамами окна, которое снаружи всегда выглядело нарочно безжизненным. — Как думаешь, отчет не завернут? — Думаю, нет. Такого пока не случалось. Ефремов закурил. Поискал на столе: где пепельница? Сунул обгоревшую спичку в коробок. Нервно повертел пуговицу на карманчике гимнастерки. Отстегнул, вынул вдвое сложенный конверт. — Читай. Павел Григорьевич узнал почерк сестры. Удивленно взглянул на майора. Читал, теряя строки. — И вот еще… — Ефремов достал из кармана плитку шоколада. — Больше, ничего не успели… — Вы были?.. — Ком подступил к горлу Ульмишека. Стены кабинета зашатались. — Где был, там меня уже нет. — Спасибо… Иван Александрович! Ульмишек поднялся со стула. Не находил нужных слов. Лихорадочно искал их в своем сознании, а их там не было, один только жар. Невнятно промолвил: — Отдайте… детям шоколад… Тайга… где тут… найдешь! — Да ты что, Павел Григорьевич?.. Сладкого я привез ребятам достаточно. А ты вот изволь тут же, не сходя с места, съесть всю плитку. Чтобы никаких вещественных доказательств! Ульмишек снова опустился на стул, ел шоколад торопливо, не разбирая вкуса. Странно мешали густые, выросшие за два года усы… И он принялся глотать покрытые беловатым налетом квадратики. Опасался, как бы не разрыдаться. — Выпей воды, а то живот заболит, — улыбнулся майор. На другой день утром Павел Григорьевич, как обычно, явился в медканцелярию за справкой о составе больных. Нервничал, отвечал невпопад. — Ну что там, вчера? — тихо спросил я. — Где? — Он сделал вид, что не понял вопроса. Затем как бы вспомнил — А-а, вчера-то? Да ничего особенного. Об отчете начальник говорил. Скоро надо полугодовую ведомость готовить… Что тогда было в «хитром домике», Павел Григорьевич рассказал мне уже в Москве, когда мы вернулись домой.[2] |