|
|
Баринов при отправке заключенных из больницы единолично устанавливал категории трудоспособности: первая, вторая, инвалид работающий, инвалид неработающий. Не имел только права отменять предписанные свыше указания — кого на какой работе использовать. Осматривал десны, щупал зады, выслушивал (скорее делал вид, что выслушивает) сердце, легкие. Потом молча показывал мне (я записывал категории в формуляры) один или два пальца, а то коротко и резко выпаливал: «Р-р-ра-бот…», «Н-н-неработ…» Определяющими показателями для него были не десны, не сердце и легкие, а статья и срок. — Сле-е-едущий! — то и дело раздавался стегающий голос Баринова. Заключенные, голые до пояса, входили в кабинет со страхом, а некоторые с отчаянием, как за новым приговором. Очередным был старик лет семидесяти, полуглухой. Он обвел глазами комнату, перекрестился на цветы в углу и сразу, словно подломили его, рухнул на колени, протянул к майору сухие руки: — Не могу-у-у, граждани-и-ин… не отсыла-ай… — Встать! — приказал Баринов. Старик, кряхтя, поднялся. Ноги и руки у него тряслись. — Статья? — Чего?.. — Статья — спрашиваю! — Шпиён… — Сними рубаху!.. Порядка не знаешь? Старик обнажил сухую, впалую грудь. Майор придавил к ней стетоскоп. — Западник? — А?.. — Глухая тетеря… Западник — спрашиваю? — Не-е… курский. — Срок? — Десятка… — Дыши! — Нечеем дыхать… гражданин врач… майор… — Одевайся! — Баринов показал два пальца. — Сле-е-едущий! Держась за косяк двери, шагнуло какое-то подобие человека. Конусообразная голова была повязана грязно-зеленым кашне. Глаза провалились, но еще остро смотрели из глубоких впадин. — У меня… ре-зо-лю-ция… Говорил он по складам, глухо ронял слова. Протянул тетрадочный листок. Пальцы мелко дрожали. — Какая там резолюция? — Баринов поморщился и плоскими глазами пробежал по бумаге. — Про-шу власти… пре-дер-жа-щие… оставить во… вве-рен-ной вам… Боль-ни-це. Скоро… умру. Рак! Баринов бросил заявление на стол. На листке была размашистая резолюция майора Рабиновича: «Оставить». — Госпитализировать в корпус восемь! — прихмурив брови, приказал Баринов, раздосадованный вмешательством начальника больницы. — Давно сидите? — Сто лет… и мо-жет… еще… по-след-нюю ночь. — Кем раньше работали? — Член кол-л-легии… Чека… за-мести-тель Менжинского… был!.. Посол в Кит-та-е… был!.. Могу… идти? — Ступайте! В кабинет влез Оглобля. Под глазом синяк (память от Феди Кравченко). На груди татуировка: пол-литровая бутылка и надпись: «На луне водки нет». Баринов заглянул в формуляр. — Бессрочное заключение? Каторжанин?.. По луне тоскуешь? — Да. Увижу — вою… — вызывающе ответил Оглобля, разозленный неожиданной «эвакуацией». — Видно, делов наделал… — Шоферил на немецкой душегубке. — Много передушил? — Надоть было боле… Баринов сжал кулаки. Кровь ударила ему в лицо. Я в ужасе подумал: «С кем мы здесь?!» Вошел надзиратель. Я не поверил своим глазам: Крючок! Он не узнал меня, или сделал вид, что не узнал. — Доставил тут одного хрукта с пересылки, товарищ майор. Наряд к вам… Баринов посмотрел и отложил документ в сторону. — Скажите лейтенанту Кузнику… этого душегуба до отправки этапа — в карцер! — Есть в карцер, товарищ майор! — Крючок козырнул. — Шагай! Увел Оглоблю. За дверью послышалось: — Разрешите? В кабинете появился небритый кругленький человек в штатском пальто, с меховой шапкой в руке. Широко открытые глаза. — Прибыл в ваше распоряжение, гражданин главный врач. — Фамилия? — Паников… Павел Алексеевич. Врач. — Так, так… Документ у меня… Хирург? — Хирург. Работал с академиком Бакулевым, — подчеркнул Паников. — Вон как?.. Статья? Срок? — Пятьдесят восьмая, десять… Десять лет спецлагерей. — Так, так… Как же это вы, Паников, загремели сюда? Паников пожал плечами, чуть улыбнулся: — Неправильный диагноз, Алексей Михайлович… э-э… простите… гражданин главный врач, — сконфуженно поправился он. Баринов из-под бровей взглянул на врача. — Хм!.. Ошибка, по-вашему? — Ехидно улыбнулся. — Да, ошибка! — вскинув голову, подтвердил Паников. — Прежде всего, моя собственная ошибка… Вел партработу в Первом медицинском институте… Поехал в колхозы. Увидел вопиющие безобразия. Обо всем откровенно написал Сталину. Думал, что искренность — откровение сердца… Вот, собственно, и… все! — Я не судья вам, Паников, и не прокурор, — сказал равнодушно Баринов. — Ступайте в барак.[1] Не прошло и пяти минут, как стремительно вошел в кабинет Кагаловский — в белой шапочке, в накинутом на плечи бушлате. — Неотложное дело, гражданин главврач! Извините… Баринов с кислой миной посмотрел на беспокойного ординатора. — Всегда у вас что-нибудь! — недовольно произнес он. — Умирает профессор Минского пединститута Марголин! — быстро и взволнованно заговорил Лев Осипович. — Единственное спасение — антибиотики! У нас их нет. Но они есть у сына профессора во Владивостоке! Он врач. Разрешите ему телеграфировать? У меня на лицевом счете найдутся деньги! — Заключенным не положено пользоваться телеграфом, — спокойно ответил Баринов, пробегая глазами формуляр очередного этапника. — Гражданин майор! Тут вопрос жизни и смерти ученого! — Марголин — заключенный. У него не диплом в кармане, а номер на спине! — Но я обращаюсь к вам как к человеку!.. наконец, как к врачу! Мы можем спасти Марголина! Баринов повысил голос: — Прежде всего я чекист, а потом уже врач!.. И не мешайте работать, доктор Кагаловский!.. Сле-е-едущий! Лев Осипович резко повернулся и, уходя, пробормотал, но так, чтобы расслышал Баринов: — Allez toujours![2] Перевел ли эту крылатую фразу Баринов, понял ли ее смысл, но, отшвырнув формуляр на край стола, он раздраженно сказал: — Мало ему дали — десять лет! |