14.04.1910 Париж, Франция, Франция
Воспоминания, первыми пришедшие на ум — Адриен и его «экзистенциальный выбор», — могут, пожалуй, создать у читателя превратный образ моей семьи. Она представляется мне сегодня банальной, классической. Мы принадлежали к средней буржуазии французского еврейства. Дедушка по отцу, которого я не застал, основал дело по оптовой торговле текстилем в Рамбервилье, лотарингской деревне, где его предки обосновались, как мне рассказывали, с конца XVIII века. Торговое предприятие, которое он возглавлял вместе со своим братом Полем (отцом Макса Арона, биолога из Страсбурга), процветало и было переведено в Нанси.
Я ничего не знаю о деде, кроме двух фраз, одну из которых передали мне родители, а другую — когда-то служивший у него уроженец Лотарингии, затем обосновавшийся в Мексике. Дедушка Фердинанд будто бы предсказал мне, младенцу, получившему его имя[1], выдающуюся карьеру. В 1961 году я встретил в Мехико человека восьмидесяти с лишним лет, который когда-то служил в фирме «Братья Арон». Он рассказал мне, какой урок получил однажды от своего патрона: «Как-то вечером, ближе к полуночи, Фердинанд подал сигнал расходиться. Идем спать, сказал он, еще не поздно, завтра встанем пораньше». Родители моих родителей, евреи из Восточной Франции, были непоколебимыми патриотами. Не думаю, чтобы они когда-либо задавались модным нынче вопросом: кто мы прежде всего — евреи или французы? Даже отец, по моим воспоминаниям, хотя и был потрясен делом Дрейфуса сильнее, чем любым другим историческим событием, тем не менее ни на шаг не сошел со своих позиций. В молодости масон, свободный от религиозных исканий, совсем или почти не связанный с обрядовой стороной иудаизма, он, казалось, ничем не отличался от своих университетских друзей, католиков или неверующих, слегка «левых».
Мои дедушки и бабушки с обеих сторон были, как говорится, «с деньгами», но не обладали крупным состоянием. Мать, чей отец имел небольшую текстильную фабрику на севере страны, принесла мужу приданое. Бабушка по отцу ездила, до 1914 года, на большом автомобиле, который водил шофер в форменной фуражке, — эти внешние знаки не обманывают. Таким образом, родители получили с той и другой стороны по нескольку тысяч франков. Вступив в наследство после смерти моей бабушки по отцу, родители решили покинуть Париж и поселиться в Версале. Сначала они снимали дом на улице Мей, а затем обосновались в доме, построенном из песчаника по плану их друга архитектора; в то время наш особняк стоял последним в аллее парка Глатиньи. По другую сторону стены, окружавшей сад, расстилалось футбольное поле.
Отец, как часто случается в еврейских семьях, смолоду принял решение не входить в семейное дело. Он блестяще учился в Лионе и был первым в классе, соперничая с одним из своих товарищей, позднее преподававшим французскую литературу в Сорбонне. Отец сохранил некоторые свои сочинения по философии, упражнения по риторике и латинской поэзии, которые я прочел спустя много времени. На первом курсе юридического факультета он получил первую премию на конкурсе, в котором участвовали лучшие студенты Парижа (или Франции). По каким-то причинам, которые мне с трудом удается восстановить, он не сделал карьеры. Его специальностью стало римское право и история права. Конкурс на замещение должностей преподавателя высшего учебного заведения проводился каждые два года. Он занял второе место в конкурсе, предлагавшем только один пост. В подготовке — за сутки — большой лекции ему помогал (что было и законно, и общепринято) известный историк Исидор Леви. Сначала отец согласился на место внештатного преподавателя на юридическом факультете в Канне, потом отказался от конкурсов, вернулся в Париж и получил на парижском юридическом факультете место ниже штатного преподавателя; этот пост через несколько лет ликвидировали. Отец навсегда остался преподавателем: читал курс права в Высшей коммерческой школе и в Высшей нормальной технической школе. С его честолюбием и его заслугами это нельзя считать удавшейся карьерой. Он мог бы поступить в магистратуру, но сам убедил себя в том, что преподавание — его призвание, прекраснейшая в мире профессия.
Был ли он искренен? Вплоть до 1929 года и Великой депрессии я вспоминаю его счастливым, экспансивным, довольным жизнью. Позже я постепенно стал задумываться. Готовясь к конкурсам на замещение преподавательской должности, он опубликовал работы по вопросам права. Женившись и став отцом троих детей, он покончил со своими «трудами», выпустив еще лишь маленькую книжку «Война и преподавание права», довольно незначительную. Он оставил Париж, чтобы избавиться от «светской жизни», от парижских обедов (по крайней мере, такой была «официальная» версия), но свои версальские досуги использовал немногим лучше. Временами ощущение жизненной неудачи, несмотря на любовь к жизни и добровольное смирение, вырывалось на поверхность. Но чаще он говорил себе и другим, что посвятил себя всецело детям. Мало-помалу, взрослея и начиная видеть в нем уже не всемогущего отца, а отца униженного, я почувствовал, что он перенес на меня надежды своей молодости, что я должен в некотором роде вознаградить его и своими успехами загладить его разочарования. Он умер через несколько недель после рождения моей дочери Доминики: это была его последняя радость.
И снова воспоминания переносят меня в черные годы, между 1929-м и кончиной отца, то есть в ту эпоху, когда он потерял все — и свое состояние, и приданое моей матери. В шестьдесят лет ему пришлось, впервые после женитьбы, зарабатывать на жизнь, рассчитывать исключительно на свое жалованье. Прежде, как истый буржуа на стыке двух веков, он тратил больше, чем зарабатывал, — что еще не говорило о его легкомыслии. Почему бы не тратить доходы со своего капитала? Но, боюсь, он привык тратить больше, чем его жалованье и его доходы, вместе взятые. Мне вспоминается разговор между отцом и матерью в Версале, а стало быть, много раньше катастрофы. «Я думала, что наши траты не больше, чем наши доходы», — сказала мать. А отец ответил: «Нет, мы тратим больше».
Мать не была транжирой; возможно, образ жизни, к которому привыкли мои родители — кухарка, горничная, — стал чересчур обременительным в 20-е годы, когда трое сыновей еще зависели от семейного кошелька. После войны, в годы инфляции, отец стал спекулировать на бирже. «Спекулировать» — это громко сказано; он покупал в кредит акции и складывал их в свой портфель, если курс падал. Так, вероятно, он делал вначале, но постепенно опасно вовлекся в это занятие. Крах 1929 года на всех рынках ценных бумаг поразил его, как и многих. Но поразил тяжелее, чем других, потому что он винил лишь себя и потому что вот уже тридцать лет не имел иных стремлений, кроме счастья семьи и будущего детей.
Отец оставался отцом, и я его ни о чем не расспрашивал. Однажды на мой полувопрос он ответил: «Если я продам, значит, я разорен». Он и был разорен, но не хотел этого признать; он отсрочивал свои акции, отчего его убытки только росли. Робер, уже поступивший на службу в Парижско-Нидерландский банк, должен был бы дать ему совет, но не сделал этого: они не смогли поменяться ролями.
Я вспоминаю последние годы его жизни с чувством своей вины и безграничной печали. Отец не заслуживал участи, которую навлекли на него собственные ошибки. Он поддавался уговорам любого мелкого биржевого игрока (помню, один из таких горе-спекулянтов втянул его в операцию, которая лишила его нескольких тысяч франков). Но он был выше своего несчастья. Не теряя мужества, бегал по частным урокам, участвовал в приеме экзаменов и жюри конкурсов. Когда я однажды рискнул заговорить об этом, отец сказал: «Я зарабатываю на жизнь».
Уже в детстве я испытывал чувство вины. Во время войны мать коллекционировала оловянных солдатиков — если память мне не изменяет, предметом собирательства были главным образом головные уборы всех союзных армий, — и меня волновало, что на это тратятся деньги. В 1922 году родители вернулись жить в Париж, отчасти из-за меня; потом они возвратились в Версаль, а в конце концов продали дом (стоивший тогда полмиллиона франков), что было величайшим безумием. Конечно, решали родители, а не я. Но я не могу считать себя невиновным, поскольку желания детей — в частности, мои — влияли сильнейшим образом на их решения. И Робер, и я соглашались жить на средства родителей, когда учились. Как-то раз отец сказал мне: «Этот вид спорта дорого обходится» — это случилось, когда я попросил у него чек для уплаты взноса в клуб тенниса на закрытом корте.
Слово «буржуазный» я употребляю так же часто, как слово «еврей». Была ли моя семья в большей степени типично буржуазной, чем еврейской? Не знаю, да и вопрос, вероятно, бессмысленный. Моя мать была очень близка со своими двумя сестрами; с одной из них, старшей, отец плохо ладил (и не без причины), и в конце концов денежные ссоры привели к разрыву — камнем преткновения стала маленькая текстильная фабрика, принадлежавшая моему дедушке с материнской стороны. Отношения с сестрой отца прерывались время от времени «размолвками», в которых, по всей видимости, был виноват не отец, по природе великодушный.
05.06.2024 в 19:31
|