|
|
ЧЕРНЫЙ АПРЕЛЬ – Я часто думаю: кто такой Павел Константинович? Почему молодой человек — милый, по всей вероятности довольно способный — пошел на эту гнусную работу? А потом понимаю: никакой загадки здесь нет. Русский. Активный общественник. Карьерист. Он и сейчас говорит нам: "Обязательно буду полковником". Вызвали в комитет комсомола. Похвалили. Предложили. Нy-ка, найди в себе мужество — откажись. Да и соблазнительно, по правде говоря. Высокая зарплата. Власть над людьми — умными, образованными. Он ведь еще мальчишка, а они вон как волнуются, некоторые даже трясутся. А для КГБ он клад. Спецработник — наживка на интеллигенцию. Мягкий, обходительный, воспитанный. Чего уж там, в отдельные минуты я сам испытывал к нему подобие симпатии. Хотя сразу же начинала мигать сигнальная лампочка: — Осторожно… враг… враг… Помогала мне еще и его приторность, граничащая с диабетом. Во время второго «визита», вручая мне предостережение, он буквально пропел: — Это самое гуманное дело за всю историю КГБ. Друзьям моим он перед этим заявил: — На Друскина у нас статей хватит! А тут: — Обратите внимание, мы не привлекаем к уголовной ответственности не только вас, но и вашу жену. Вот когда я похолодел. Я-то защищен болезнью. А Лилин паралич полегче. Такое не в счет. С ней они могли расправиться как угодно. Действительно гуманисты! — Не представляю, как бы вы в моем положении потащили меня в тюрьму, — говорю я грубо. — Не скажите, — обижается Павел Константинович. — Я следователь, и я видел, что у нас в лагерях сидят всякие люди. Некоторым даже больше восьмидесяти. "Уж не Шелкова ли он имеет в виду", — думаю я и заключаю: — По-моему, этим стыдно хвастаться. Он и глазом не моргнул. — Что поделаешь — наказание. Не надо было совершать дурных поступков. И опять поет: — Вот не хранили бы вы книг… Парирую: — Такие книги есть у каждого писателя. Ахматова, Цветаева, Пастернак издаются и у нас. — Не целиком… не целиком… — торопится он. — И к тому же, предисловия… этот Струве… — А что вы читаете? — спрашиваю я. — Я читаю только хорошие книги, — важно отвечает он. И вытаскивает из портфеля специально приготовленный томик — "Стихи ленинградских поэтов". — Видите, Дудин, Прокофьев… И неожиданно: — Между прочим, Прокофьев был нашим работником. Что-то его на откровенность потянуло! К чему бы? Гляжу в красивые простодушные глаза и вспоминаю, что по слухам большую часть конфискованной литературы кагебешники загоняют на черном рынке или ставят себе на полку. Надо же — он словно читает мои мысли. — А у меня библиотека побольше вашей, — говорит он. Ох, не должен он мне такое говорить. Зачем ему? Вызывает на откровенность? И хотя лампочка мигает все тревжнее, я принимаю игру. — Павел Константинович, — голос мой становится задушевным, самому противно, — ну объясните мне, я ничего не могу понять. Почему на пустом месте создано мое дело. Попугать интеллигенцию перед Олимпиадой? Но ведь такие книги и правда есть у каждого. Почему же именно я? И он отвечает в том же ключе — искренно и даже сочувственно: — Что мне вам сказать, Лев Савельевич, — считайте, что для вас выпал черный апрель. "Нет, — думаю я, — не все человеческое в нем убито". Тут-то он и подсовывает мне печатный бланк — "Предаостережение". — Вот. Подпишите, пожалуйста. Пробегаю глазами. Любопытно. О рукописи ни звука, только о книгах. Разве это не признание, что конфискация дневника действительно противозаконна? Перечитываю еще раз внимательно. Кажется, ничего страшного. А, чёрт с ними, подпишу — может, отвяжутся. Подписываю и не верю: неужели ослышался? — Больше мы к вам никаких претензий не имеем. Меня как током подкидывает: — Значит, мои стихи в издательстве… Он грустно качает головой. — Это решит общественность. Мы в чужие функции не вмешиваемся. Ах, вот как? Не вмешиваетесь? А Галич? А Эткинд? А Лидия Корнеевна? Их, оказьшается, шельмовали без вашего участия? Все это, разумеется не вслух, про себя, и он не замечает перемены моего настроения. Сочувственно и даже с жалостью он продолжает: — Да, теперь вам будет очень трудно жить. Лампочка мигает: не сорваться… не сорваться… враг… враг… Но гнев сильнее и я все-таки срываюсь. — Трудно? Но ведь это вы, именно вы стараетесь причинить нам как можно больше зла. Вы лишили нас физической помощи. Вы травите и запугиваете людей и они боятся к нам приходить. И вдруг — кульминация разговора! — он отвечает чудовищной по своему цинизму фразой: — Помогать вам или не помогать — это дело этики ваших друзей. Самое ужасное в его словах, что при всей их низости есть в них какая-то доля истины. Но не дай Бог слышать такое от кагебешника. Бедные мои друзья! Бедные, милые мои друзья! Лиля, молча сидевшая в углу, вся подается вперед. — Я хочу спросить… — Пожалуйста, Лидия Викторовна. — Когда был обыск, у нас — вы же помните — не взяла записных книжек. А наутро вызвали чуть ли не тридцать человек. Откуда у вас адреса? Ответ классический. — Ну что вы, Лидия Викторовна, — он даже смеется, — мы обязаны знать адреса друзей всех писателей. Распоясался он со своей откровенностью. Пожалуй, пора дать ему по морде. И Лиля делает это. Она повторяет мои слова, сказанные при первой встрече: — И нравится вам ваша работа? Это что призвание — кагебешник? Вы сами пошли? Или, может быть, вас заставили? — Я не из тех, кого заставляют, — хорохорится он. А Лиля продолжает издеваться: — Нет, правда… Вот были бы вы где-нибудь за границей шпионом… — Разведчиком, — поправляет он. — Ну, разведчиком, — соглашается Лиля. — Романтика… опасно… убить могут… А здесь? Павел Константинович теряется. — Напрасно вы так, — в голосе его неподдельная обида — начальником быть тоже опасно. К вам-то идти, конечно ничего. А если к Юлии Николаевне Вознесенской — там вед и кипятком ошпарить могут. Глупый петух! Он все еще пытается покрасоваться перед нами! |