|
Memuarist » Members » Viktor_Grebennikov » Дополнение к письму двадцать первому. Песни моего детства - 2
|
|
|
|
Несмотря на примерное поведение, прилежание (за прилежание ставилась отдельная отметка), музыкальный слух, я на уроках пения стеснялся издавать звуки, а лишь открывал рот. Учитель это видел, но молчаливо прощал мне; вообще оценки этот добрый человек ставил нам не за голос, а за чистоту и грамотность продиктованного им текста песни. Так что по пению у меня всегда были только пятерки… Пели мы про Щорса, у которого "голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве", и про матроса-партизана Железняка, который "лежит под курганом, заросшим бурьяном", потому как "он шел на Одессу, вышел к Херсону" (ничего, думал я, ошибочка — в полтораста километров!), отчего, разумеется, "в засаду попался отряд", а кончилась эта операция тем, что "штыком и гранатой пробились ребята, остался в степи Железняк"; но вокруг не унывают: "Веселые песни поет Украина, счастливая юность цветет: подсолнух высокий, и в небе далеком над степью кружит самолет", что, однако, бодрости не вселяло, тем более что перед глазами упрямо стоял курган, не усаженный цветами, а заросший бурьяном, то есть неблагодарно заброшенный… Учили мы песню из оперы композитора Ивана Дзержинского "Тихий Дон": Шли по степи полки со славой громкой И день и ночь — со склона и на склон. Ковыльная, родимая сторонка, Прими от красных конников поклон! Следующие две строфы учитель, диктуя, торопился произнести вместе, а почему, погляди сам: Казачью степь увел товарищ Сталин (это первая строфа — ну а вдруг кто заподозрит, что не туда увел, и потому, озираясь, певец скороговоркой диктовал дальше): От нищеты, и горя, и оков, И в первый раз большое солнце встало Над молодой страной большевиков. В песне, несмотря на голодуху, изображалась совсем обратная картина: В колхозах хлеба полные амбары, Привольно жить нам стало на Дону! И-эх, проливали кровь свою недаром Мы на полях в Гражданскую войну! Из этой (а также из многих других песен, стихов, картин) получалось: очень много человечьей крови пролито именно на сельскохозяйственных полях — и от этого "удобрения" колхозные амбары, разумеется, должны наполниться хлебом… Вот так я, сугубо городской малец, понимал "агротехнику" тех давних лет. Пели мы в школе и сугубо "местнорегиональные" песни того же жанра, но много бездарней, чем со словами "центральных" поэтов: Слезы мать рукавом утирала: Сын младшой уходил на войну — Наша Третья дивизия встала Защищать молодую страну. Полыхали степями пожары, И алела дорогами кровь: С нестерпимым, невиданным жаром Мы летели на банду Шкуро. Прозвенели победно копыта По лихой гайдамакской степи — Мы кромсали махновских бандитов, А Деникин в боях отступил. Кончался сей поход (казавшийся мне муторным) тем, что Наша радость огнем бушевала: Захвативши Купянск и Щигры, Мы ломились к Турецкому валу, Мы лавиной ворвалися в Крым. Турецкий вал — это старинное укрепление сразу за Чонгаром… Разумеется, добросовестно учили мы и такие, более известные, песни как "Восемнадцатый год", где говорилось, что "на Дону и в Замостье тлеют белые кости, над костями шумят ветерки", и что мол "помнят псы-атаманы, помнят польские паны конармейские наши клинки", и знаменитую "Тачанку" ("и с налета, с поворота по цепи врага густой застрочил из пулемета пулеметчик молодой"), и "Каховку", где "девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет" (обязательно что-то должно было гореть!), и многое-многое другое; тут не хватит места, тем более что почти все слова учимых нами песен я помню до сих пор. Ни одной песни о природе, просто о дружбе мы не проходили — только политические. Из них мне искренно нравилась и по мелодии, и по словам, разве что вот эта: Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река, в припеве которой были такие слова: "Не спи, вставай, кудрявая — цеха звенят!" — что ассоциировалось у меня со звуками механизмов отцовской мастерской, ритмичной мелодией динамомашины, доносившейся до нас от трамвайного депо и даже со звоном затачиваемых ножей и ножниц, которые по утрам заостряли хозяйкам уличные точильщики на станках с ножной педалью. И сам труд, и бодрые песни о труде мне тогда очень нравились, и слова их я запоминал сходу. Но больше всего нам внушался детский военный героизм, и в куплетах те дети обязательно должны быть убитыми за торжество революции, например, в песне о барабанщике: Мы шли под грохот канонады, Мы смерти смотрели в лицо: Вперед пробивались отряды Спартаковски-смелых бойцов, впереди которых был мальчик с барабаном — "он песню веселую пел, но пулей вражеской сраженный, допеть до конца не успел". Кончалась сия грустная революционная история словами: Погиб наш юный барабанщик — Но песня о нем не умрет. В другой песне, тоже трагической, говорилось о том, как отряд взрослых, воевавший против белых, почти весь уцелел, а убитым в степи остался лишь самый маленький боец — мальчик по прозвищу "Орленок". Еще в одной песне уже целая "сотня юных бойцов из буденовских войск на разведку в поля поскакала", и ненавистные "белогвардейские цепи", открывшие по пацанам огонь, убили и юного героя — "он упал возле ног вороного коня — комсомольское сердце пробито"… Почему-то "все как один умрем в борьбе за это" в первую очередь относилось к маленьким детям — и в песнях, и в стихах, врезавшихся в память на всю жизнь: Валя, Валентина, что с тобой теперь? Белая палата, крашеная дверь… Словно паутина, из-под кожи щек Тлеет скарлатины смертный огонек. Мне было до невозможности жаль бедную девочку, которая, по смыслу произведения, заболела скарлатиной от буржуйских происков; врач у нее "гладит бедный ежик стриженых волос: Валя, Валентина, что с тобой стряслось?" Мне было непонятно многое: скарлатину я перенес как "рядовую" детскую болезнь и вовсе не помер; никто мне ее не "насылал"; а особенно удивляло то, что как это можно перед смертью думать только о пионерстве и даже салютовать: Тихо подымается — призрачно-легка — Над больничной койкой детская рука. — Я всегда готова! — слышится окрест На плетеный коврик упадает крест. (его пыталась надеть на шею умирающей дочурке сидящая возле нее деревенщина-мать, которую допустили в больницу). А стихи эти со страшным названием "Смерть пионерки" были написаны, что ни говори, талантливо (классика: Эдуард Багрицкий!), и не могли не подействовать на миллионы детских головенок. А вот меня увлекали дела не пионерские, а насекомьи, механические, небесные и всякие-превсякие другие, куда более интересные, и, по-моему, более важные и нужные, чем далекая Гренада, за неведомых и почему-то несчастных крестьян которой погиб, по поэме, в наших краях молодой боец — "мечтатель-хохол", чье тело "набок сползло, товарищ впервые покинул седло. Я видел: над трупом склонилась луна, и мертвые губы шепнули "Грена…" И все равно: если мне удается услышать (или хотя бы вспомнить) какую-нибудь из "тех" песен или мелодий, то, несмотря на "политичность" и все такое прочее, меня охватывает щемящая грусть, подобная той, какую навевает запах полыни, вовсе не относящийся к благовониям, на уроженца степей, давно ставшего горожанином. Или ни с чем не сравнимый дымок от кусочка тлеющей лепешки степного же кизяка, куда более приятный, чем дым гаванской сигары, церковного ладана или буддийского сандала; юго-западные сибиряки, казахстанцы и заволжцы знают, о чем я говорю. И, подобно тому, как им, степнякам, посетившим родину, уже не увидеть ее в былой непередаваемой красе (все как есть дикие степи-прерии нашей великой в прошлом страны до клочка перепаханы, выбиты перевыпасом, испещрены дорогами, осквернены шахтами и свалками), и запах полынного листика лишь разбередит им душу, — так и мне не вернуть ни своего Детства, ни моей огромной и в общем-то замечательной Родины, о которой напоминает какая-нибудь из ее песен, возбуждая во мне не только ностальгическую горесть и печаль, но и величайшую гордость оттого, что я жил и рос в это трагическое, великое и неповторимое Время. |











Свободное копирование